— И ладожан подымать надо.
— А я думаю, надо отложиться от Киева. Что ни год — две тыщи гривен ему отдай. А за что?
Угоняй, сам того не ведая, облегчил ростовцам захват своей усадьбы, с вечера распорядившись запереть цепняков в сарай, чтобы вятшие свободно в дом проходили.
И у него глаза на лоб полезли, когда он увидел на пороге Путяту. Не менее тысяцкого были поражены и вятшие, сидевшие по лавкам.
— Мир честному дому, — сказал Путята? — Как славно, что все в сборе. Ни за кем бегать не надо.
А из-за его спины чередой появлялись воины, заполняя горницу.
— Что ж вы без посадника вече затеяли, — продолжал Путята, подходя к Угоняю. — Нехорошо, нехорошо.
— Эй, кто там! — вскричал наконец Угоняй, обретя дар речи. — Петрила, почему пустил чужих?
— Ах, это был, оказывается, Петрила. Зря зовешь его, Угоняй, он засунул себе в рот кляп, не хочет говорить. А вы, я вижу, тут шибко разговорчивые собрались.
И неожиданно, оборвав себя на полуслове, Путята приказал:
— Вязать всех!
Вятшие повскакали с лавок, но тут же были похватаны ростовцами.
— Люди-и-и, — заорал кто-то из них. — Измена-а, лю…
Ему заткнули рот, а заодно заткнули и остальным.
— Всех на берег и к Добрыне, — приказал Путята.
Услыхав это, замычал, завыгибался связанный Угоняй, пытаясь вытолкнуть изо рта кляп.
— Ишь как обрадовался, — съязвил Путята. — Живо, живо на берег голубчиков.
Никто из связанных вятших не хотел идти своими ногами. Их ростовцы ставили, а они валились либо на лавки, либо на пол, решительно мотая головами: не пойдем.
— Ну что ж, — вздохнул Путята. — Волоките их как падаль, чай, не князья.
И ростовцы поволокли вятших за ноги. Просчитав затылками или носами все порожки и ступеньки, многие обрели ноги и согласились идти. Лишь Угоняй продолжал извиваться, дергаться и мычать.
— Да тресните вы его по башке.
Угоняя треснули, он успокоился. Затих. И его пришлось тащить как мешок с пшеном, кинув на плечо ражему ростовцу.
И хотя захват Угоняя с вятшими прошел вроде тихо, однако шила в мешке не утаишь. Видно, кто-то из слуг разнес по улице эту весть. И вот уж забегали сотские, десятские, скликая свои сотни и десятки, да не с пустыми руками, с оружными.
Пришлось ростовцам взяться за оружие. Поскольку их оказалось намного меньше, чем новгородцев, Путята приказал держаться кучно, успев послать человека к Добрыне: «Поторопи его, скажи: нам туго».
Добрыня высадился со своей дружиной ниже по течению и велел зажечь крайние дворы. Огонь, которого пуще всего боялись новгородцы, сразу отрезвил их.
— Братцы, пожар!
Все кинулись врассыпную: кто тушить пожар, кто спасать свой двор. К Добрыне явились выборные с повинной и просьбой не дать заняться всему городу.
— Прости нас, Добрыня Никитич, нечистый попутал.
— Ваш нечистый у меня в порубе уже сидит.
Пожар тушили всем миром, даже иные ростовцы помогали воду таскать. Еще тлели головешки, когда Добрыня велел собирать сызнова раскатанный храм.
Мало того, киевляне начали рубить и разбивать идолов. С Перуном то же решили сотворить, что и с киевским. Его свалили, поволокли к реке. Вслед бежали плачущие женщины, умоляли Добрыню:
— Пожалей бога нашего, Добрыня Никитич! Не гневи его.
— Какой он бог, если вас оборонить не смог.
Так и сбросили Перуна в Волхов, он поплыл вниз и, доплыв до мостовой опоры, зацепился за нее. Народ закричал, завыл:
— Не хочет, не хочет нас покидать!
Эта история с зацепкой, по рассказам очевидцев, разрослась до того, что многие клялись, что Перун-де кинул палицу на мост. Хотя ничего он и не кидал, а это киевляне, взобравшись на опору, отталкивали идола баграми. Но нашлись такие, кто слышали даже, что сказал Перун, кидая палицу: «Это вам, славяне, чтоб драться вам меж собой до скончания града вашего».
Немедленно во все концы Новгорода помчались дружинники и бирючи сгонять народ к реке — креститься. Но если в Киеве всех гнали гуртом без разбора, то здесь епископ велел разделить мужчин и женщин. Стыда их ради…
Пусть мужчины раздеваются и идут в воду выше моста, женщины — ниже. Отец Стефан и Неофит должны были крестить женщин, а сам епископ — мужчин.
— Тут кое-кто упирается, говорят, что уже крещеные.
— Проси крест показать. Коли с крестом, отпускайте. Мы уж сотни две окрестили. А креста нет, пусть лезет в воду. Ну, сыны мои, починайте с Богом. Не томите народ.
Лишь к вечеру, улучив момент, Добрыня смог выбраться на свое порушенное подворье, хотя ему уцелевшие челядинцы давно сообщили о случившемся. К его приходу челядь немного прибрала двор, собрала пух и перья. Хозяйку убитую приодели, положили в светелке на стол, накрыв корзном.
Добрыня подошел к столу, долго стоял около любезной подруги своей, шумно сглатывая слюну, силясь не заплакать. Но горе подкатывало к горлу, давило грудь. И, вспоминая, как звал его в Киев с сыном князь, благословлял Владимира: «Господи, не ты ли надоумил моего сыновца звать нас обоих, не зов ли этот спас от смерти неминучей моего Константина». Челядь, понимая состояние господина, оставила его одного с покойницей.
На следующий день Добрыня хотел казнить Угоняя с его сообщниками, но епископ Иоаким решительно восстал против:
— Нет, не хочу начинать служение граду сему с крови. Не хочу!
— Но, отец святой, они же убивали наших близких, не щадили.
— За то Бог им судья, сын мой, а мы… а ты, как христианин, учись прощать и врагов своих. А я пойду в поруб к ним, уговорю их, смирю, найду к их сердцу путь.
— Они тебя слушать не станут, отец святой.
— Станут, сын мой, станут. Я на то в твой град митрополитом и прислан, дабы отворять уши неслышащим и отверзать очи невидящим. Стану молить за них, услышат.
Через несколько дней, когда возмущение в Новгороде улеглось, а храм Преображения Господня был восстановлен, Путята отпустил ростовцев домой, а сам с киевлянами отправился в Киев, оставив в памяти новгородцев зарубку жестокую: «Путята крестил нас мечом, а Добрыня — огнем».
Не оставил никакой зарубки лишь епископ Иоаким, изо всех сил стремившийся примирить враждующих, простить согрешивших, умилостивить жестокосердных. Сеющий добро из памяти скоро выветривается…
Первое училище
Путята, воротившийся из Новгорода, рассказал князю, как крестил там народ. Рассказывал с шутками, весело и даже лицедействовал, изображая то одного, то другого новгородца.
Владимир тоже смеялся, глядя на это представление, но когда рассказ кончился, посерьезнел, даже помрачнел. Вздохнул:
— Смех смехом, но ничего веселого впереди не видно.
— Это отчего же, Владимир Святославич?
— То, что окрестили Киев с Новгородом, — это хорошо, но ведь это еще не вся Русская земля. На всю землю и трех моих жизней не хватит. Моим правнукам труда и пота еще достанется. Язычники не скоро переведутся, ох не скоро. Добрыню-стрыя моего жалко, осиротел старик. Моя вина, что позвал его из Новгорода, был бы там, может, все обошлось бы.
— А он, напротив, думает, что тебя Бог надоумил с сыном его позвать. Приехал бы без сына, того б вместе с матерью убили.
— Что верно, то верно — все в руце Божьей. Однако придется Константина назад отправлять, к отцу. Тяжело стрыю будет одному в доме, пусть хоть сын веселит его. До князя Константину рода не хватает, но посадником я его сделаю, коль доживу, как-никак он брат мой сродный.
— А где сейчас Константин-то?
— В училище.
— В каком училище?
— Вот те раз, о чем я тогда говорил перед походом вашим на Новгород? Анастас их учит, иногда и сам митрополит там бывает.
— А где они?
— А при храме Святого Илии. Мы с митрополитом решили при каждом храме учеников держать, учить их, как нести закон Божий в народ. Одно худо, матери их волчицами воют по ним, словно хоронят.
— А коли их домой отпускать каждый день после учения?
— Нельзя, Путята, нельзя. Их родители хоть и окрещены, но духом еще язычники. Вот и смекни, в училище им будут закон Божий вдалбливать, а дома велят в Перуна да Волоса верить. Кто из них вырастет? Нет, в училище они должны и спать, и есть, и душой крепнуть. Вырастут, выучатся, в вере окрепнут, тогда их никакая мать-язычница не своротит с пути истинного. Сами станут нести слово Божие людям. Вот такие нужны Русской земле. Тысячи, десятки тысяч таких.