Изменить стиль страницы

Раскалённый шар плавно вошел в эллипсоид и остановился в нём, сделался его сияющим центром. Получилась довольно красивая картина, похожая на модель галактики, только более однородная, без пустот и спиралей и, главное, вся пульсирующая острыми светами, быстрой опасной жизнью.

Но любовались мы ею недолго, потому что шар неожиданно взорвался, разбрызнув всю свою ярчь, свою мощь в разные стороны, хлестнув напоследок по ушам отвратительным звуком — хлопком, перешедшим в затухающий полувой-полусвист.

Свечение вверху погасло. Когда глаза обрели способность нормально видеть, я не обнаружил Стаи. Ни в виде мерцающего эллипсоида, ни в виде прежнего серебристого облачка. Стая рассеялась невесть куда. А может быть, она вообще перестала существовать. От этой мысли мне почему-то сделалось неуютно.

Далее наблюдать из окна уже никто ничего не мог, потому что хлынул сильнейший ливень, залив все стёкла. Водитель автобуса затормозил, поехал медленно, потом совсем остановился. Под таким водопадом двигаться было невозможно.

Мы сидели с пассажирами и терпеливо ждали. Через закрытые окна подтекала вода. Капало с потолка, на полу собирались лужицы. Автобус был не первой молодости, и уплотнения оставляли желать лучшего.

Просто сидеть без дела, без движения вперёд, без сменяющихся картин за окнами было слегка скучновато. Шум воды, падающей на крышу, слоистые потоки её по стёклам не успокаивали, как обычно успокаивает размеренный дождь, а, наоборот, вселяли смутную тревогу. Уж очень много её было, этой воды.

Пассажиры автобуса тоже маялись от скуки-неясности, ёрзали на сидениях, тихонько переговаривались. Весёлый настрой молодёжной компании иссяк.

Один дед с баяном смотрелся бодрей остальных, вероятно, лишь потому, что несколько раз доставал из баянного футляра бутылку и плотно прикладывался к ней. На сей раз, он достал уже сам баян, накинул ремни на плечи, развернулся в проход меж сиденьями и принялся за негромкие переборы.

Затем низким, изрядно подсевшим баритоном запел незнакомую, возможно собственной выпечки, песню о матросской дружбе, суровых походах, северных льдах и о неверной девушке, не дождавшейся моряка. Баянист раскачивался в лад музыке, манерно вскидывал голову; играть он умел и голосом владел неплохо.

Я с пустым интересом смотрел на него. Мне вдруг показалось, что облик его стал нечётким, расплывчатым. Я проморгался, тряхнул головой — может, в сон сморило? — нет. Какая-то зыбкая прозрачная пелена обволокла баяниста. Я перевёл взгляд на других пассажиров — то же самое. Что-то случилось с воздухом вокруг них, он словно стал густым, вязко-текучим, как сироп. Я повернулся к своим спутникам — они выглядели, вроде, нормально, может быть, потому, что были ближе…

Одновременно изменились звуки: голос певца и музыка отдалились, стали глухими, невнятными, шум дождя сделался вовсе неслышимым.

— Что происходит? — обеспокоилась Вела. Я с трудом разобрал её голос, хотя она сидела рядом.

— Хотел бы я знать… Вы себя-то как чувствуете?

— Не слышно ничего, говори громче, — крикнул Пенёк.

— Как чувствуете себя?

— Пока ничего, — ответила Вела.

— Что с ними? — показал Лёнчик на пассажиров, Они как-будто размываются воздухом.

— Размываются, — прокричал я, — Верней, смываются. Только не воздухом.

— А чем? — удивился Лёнчик. В глазах его не было и тени испуга — все испуги уже истратились на грозу, осталось только азартное любопытство.

— Чем? Временем. Что-то случилось со временем.

— Боже мой! — воскликнула Вела, — Смотрите! Они… они старятся.

С пассажирами творилось неладное. Все, кроме деда-баяниста, сидели к нам спинами, мы почти не видели их лиц. Но и без лиц было ясно, что возраст их стремительно увеличивается.

Три благообразные старушки усыхали на глазах, сгорбливались, их деревенские блузочки становились, им велики, складками свисали с узеньких плеч.

Непостижимым образом постарели двое мужчин с «дипломатами». Один из них, который одалживал Пеньку газету, за несколько минут стал совершенно лысым, редкие волосы топорщились на затылке и над ушами, макушка, отсвечивала гладкой слоновой костью. Сосед его волос не утратил, но сделался сплошь седым, похудел, ссутулился, пригнутый какойто болезнью.

Крепкий, неунывающий дед-баянист превращался в дряхлого, немощного старца. Его аккуратно подстриженная рыжая борода сделалась бесформенной, клочковатой, белесой, как пакля, глаза выцвели, потеряли блеск и мысль. Баян сполз у него с колен, он с трудом свёл меха, дрожащими руками поставил его на пол.

Впереди, в зеркале мы увидели бородатое лицо здоровяка-водителя; бывшего здоровяка: болезненно располневшее, обрюзгшее, с сизыми мешками под глазами.

Компания молодых ребят и девчат в считанные минуты проскочила своё взросление — вместо девушек сидели дородные растрёпанные женщины, вместо парней — обросшие, потёртые жизнью мужики возрастом за сорок. Большим неудобством для них было то, что одежда их осталась прежней и всем была очень мала, а на женщинах вообще расползалась по швам.

Всё это происходило перед нашими глазами в густом, извивно подрагивающем воздухе-желе и похоже было на галлюцинацию, бред, виденье. Но это было реальностью. Не могли мы все враз галлюцинировать. Пассажиры, по-всему, были живыми людьми. Искусственно материализованными неясно, как и зачем, но живыми, чувствующими. Поэтому реагировали они на всё, как живые.

Вряд ли понимали они, что происходит, отчего происходит, но происходящее было для них тяжко, страшно.

Они двигались медленно, в больном оцепененьи, может быть, мы просто так их воспринимали. Они оглядывались, вставали с мест, поворачивались друг к другу, о чем-то спрашивали друг друга, что-то говорили, кричали, плакали от страха, от непонимания. Мы почти не слышали звуков, лишь невнятный шум, шелест. Кто-то полез в кабину к водителю, наверное, выясняя, куда он их привёз. Кто-то беззвучно стучал кулаками по стеклу. Кто-то пытался выбить ногой переднюю дверь, но дверь не поддавалась. Кто-то пытался открыть люк на крышу, но безуспешно.

Мы сидели вчетвером на заднем сиденьи, отделённые от остальных полутора — двумя метрами пространства… отделенные прозрачными сгустками воздуха-оборотня… отделённые границей — расколом несовместимых времён. Но их страх передался нам.

Я оглянул побледневшие лица своих спутников — только побледневшие — изменения, происходящие с пассажирами, слава Богу, не коснулись нас. Надо выбираться отсюда. Ничем хорошим это не кончится. Необходимо открыть заднюю дверь: включить открыванье дверей в кабине водителя. Но идти к водителю через весь салон, через то, что в нём совершалось у меня не хватило духу. Да и работает ли сейчас в автобусе открыванье дверей? Скорей всего нет, как и всё остальное. Просто отжать створки. Пенёк поможет. Я повернулся к Пеньку, кивнул на дверь, он сразу понял.

В это время одна из старушек странно скособочилась и упала на пол в проход. Мы увидели её лицо — обтянутую иссохшей кожей старческую маску с остановившимся взглядом вверх. Через минуту умерла другая старушка. Она не падала, просто ткнулась лобиком в спинку переднего сиденья и так застыла. Время третьей старушки ещё не пришло. Она оказалась между своими мёртвыми подругами: одной, сидящей у окна, другой, лежащей в проходе. Она мерно покачивалась взад-перёд утлым тельцем, вздёргивала головой, очевидно, уже тронувшись рассудком.

Затем отдал Богу душу дед-баянист. Его борода совсем поредела, поблекла, лицо стало корявым, как дубовая кора и почти таким же тёмным, слепые крапины зрачков, утонули в глазницах. Задыхаясь, беспомощно хватая воздух губами, он сполз с сиденья на пол, попытался подняться — не хватило сил, уронил голову на свой стоящий рядом верный баян и в таком положении замер.

Остальные глядели на умирающих в скорбном ужасе-недоуменьи.

Мы с Пеньком, поднатужились, отжали створки двери, перекосив их, заклинили. Выход был свободен. Схватив рюкзаки, мы поспешно покинули автобус. Снаружи по-прежнему шёл дождь, но уже не тот ливень, что раньше — мелкий, холодный, иссякающий.