Я тотчас помчался к Петеру, который еще не успел стряхнуть с себя сонливость. В облаках уже видны были просветы, хотя кое-где понизу стлались тучи, похожие на рваные, хлопающие паруса.

— Куда пойдем?

Вопрос казался совершенно излишним, ведь идти нам, кроме как к Качу, больше было некуда.

И мы побрели, шлепая по грязи и поскользаясь босыми ногами на раскисшей тропе.

— Тебе не холодно? — беспокоился я за Петера.

— Потом потеплеет, — сказал он, и так оно и вышло.

Когда мы взобрались на вершину холма, вся котловина Кача курилась паром подобно огромной прачечной, которая на рассвете была безнадежно остылой и мокрой, а сейчас, после того как некая добрая душа протопила ее, хранила в себе это влажное тепло.

Но долина Кача была не та, что летом. В низинах скапливался туман, и как бы ярко ни светило в вышине солнце, край оставался молчаливым и выжидающим. Не белели на берегу холсты тетушки Дереш, не звенели веселые крики купающейся ребятни, не слышалось птичьих голосов, а на скошенном лугу свисали с кочек обрывки паутины.

— Я уже получил учебники для третьего класса, — сказал Петер. — Да ведь ты, наверное, знаешь…

— Откуда мне знать?

— Разве отец тебе не говорил? Тетушка Кати принесла, твой отец, говорит, велел мне передать, потому как в прошлом году я вышел в круглые отличники.

«Отец и впрямь мог бы сказать мне об этом», — подумал я и даже ощутил нечто вроде ревности. Выходит, и Петер для него значит не меньше, чем я?

— Твой отец очень заботится обо мне и даже говорил, что, если я и до конца так буду учиться, его преподобие похлопочет, чтобы меня приняли в гимназию в Веспреме. Вот было бы здорово!

— Да, — сказал я, — хорошо бы нам поступить с тобой вместе.

Мы оба умолкли, задумавшись, будто почувствовали, что это всего лишь туманная мечта.

Мы лениво прошлепали вдоль ручья в камыши и долго смотрели на мчащийся к мельнице поток, а выйдя из камышей, в полном изумлении увидели, что высохший до дна пруд превратился в море, по ряби которого плавали лысухи и дикие утки.

Воздух прогревался все сильнее, вода у мельницы бурлила и искрилась брызгами, а в глубокой тишине раздавался шум лопастей.

— Пошли к мельнице!

Мы обошли стороной запруду и пробрались к мельнице, которая с довольным урчанием поглощала воду и зерно, и скисли, увидев, что под навесом расположились батраки: курят трубку и ждут готовой муки. К сожалению, в такие моменты дядюшке Потёнди было не до разговоров с нами… Ничего не оставалось делать, кроме как стоять и смотреть. Волы мирно жевали жвачку, время от времени работники выносили мешок с мукой и сваливали на какую-либо из подвод; пожалуй, мы все-таки решились бы зайти на мельницу, как вдруг один из ожидающих парней схватил с повозки длинный кнут и направился к нам.

— Чего вы здесь высматриваете? А ну пошли прочь, пока кнутом не вытянул!

Эти злобные слова были обращены явно к нам, и мы оторопело застыли, не понимая, чего парень к нам прицепился, когда с порога мельницы вдруг раздался возглас:

— Эй ты, удалец!

Парень остановился и бросил взгляд назад. В дверях стоял дядюшка Потёнди.

— А ну положи кнут! Ежели только тронешь мальцов, тебя самого домой на простыне унесут!

Парню не хотелось сдаваться.

— Что-о?! — дерзко воскликнул он.

— А то, что ежели дома тебя проучить некому, так здесь поделом схлопочешь. Вы-то чего расселись? — обрушился он на батраков постарше. — Этот олух тут на ребятишках зло срывает, а вы терпите?

Тут и работники зашумели, но мы чувствовали себя не в своей тарелке и поспешили убраться от мельницы подальше. Побрели на пастбище, напились воды у колодца, хотя пить нам вовсе не хотелось, послушали шелест старого тополя, полюбовались своим отражением в глубоком зеркале колодца, а затем по проселку поплелись к дому.

Обсаженная тополями дорога тянулась, молчаливая и пустая, от гнезд так и веяло заброшенностью, лишь изредка какая-нибудь одинокая пустельга удостаивала нас взглядом, но сорокопуты исчезли совсем, иволги давно уже пустились в перелет, и по грязной дороге серыми комочками земли безмолвно пробегали хохлатые жаворонки.

Облака вновь сгустились, и солнце прорывалось сквозь них к земле лишь на минуту-другую, но свет его рассеивался непрестанной игрой облаков.

Мы уныло шлепали по грязи домой, и я даже не стал заходить к Петеру.

На прощанье он спросил:

— Мы опять будем в школе сидеть рядом? — и покраснел.

До сих пор мне и в голову не приходило, что может быть иначе, но тут — сам не знаю, почему — черт меня дернул сказать:

— Ты же знаешь, что как нам велят, так мы и сядем…

— Да, конечно…

И он понурясь вошел в дом, а у меня весь день был горький привкус во рту. Трижды я порывался было побежать к нему и сказать, что, конечно же, я ни с кем другим и сидеть не стану, но дождь лил как из ведра, и я, не переставая терзаться, лег спать, и всю ночь мне снилось, что рядом сидит тот парень-батрак с гнусной рожей, мерзко хохочет и пинает меня по ногам…

К утру у меня уже не было мочи терпеть, и я чуть свет помчался к Петеру.

— Я договорился с отцом, — выпалил я, — мы опять сядем вместе. А если захотим, то и в гимназии тоже.

Глаза Петера блестели ярко-ярко, но тогда я еще не знал, что это не только от радости, но и от болезненного жара.

Избавившись от тяжкого груза, я бегом понесся домой и вымок до нитки.

Позднее дождь прекратился, зато поднялся ветер, и стало так холодно, что бабушка затопила печь.

— Заодно и бумаги лишние сжечь, вон их сколько накопилось, — сказала она, и я увидел, что она тем временем связывает очередную пачку писем.

«Ага, глядишь, и эти удастся прочесть!» — подумал я.

Комната наполнилась приятным теплом. Я обсох и снова взялся за учебники, которые бабушка тем временем успела обернуть.

— Если станешь бережно обращаться с ними, они у тебя и к концу года будут как новенькие.

Уж я-то знал, что «новенькими» к концу года им никак не бывать и, к сожалению, они утратят этот свой особый аромат.

В тепле я как-то размяк и, пожалуй, даже уснул, а потом, продрав глаза, долго таращился на промокший сад дядюшки Цомпо, на вяло роящихся пчел, на потемневший от влаги забор, и это зрелище вполне естественно навело меня на мысль о сухом, теплом чердаке.

Бабушка, занятая своими делами, не обращала на меня внимания.

— Вот так-то оно лучше, — шептала она. — Теперь только бы шифоньер в порядок привести… — но эти слова относились не ко мне; бабушка вела свой обычный разговор с самой собою.

«Отца дома нет», — подумал я, а бабушка в это время как раз начала шепотом вздыхать: «Ах, Луйзи, Луйзи…» И тут я тихонько прошмыгнул на кухню, а оттуда — к чердаку; его прогретой тишины и покоя мне недоставало так же, как и моих друзей.

Когда я проходил через кухню, тетушка Кати посмотрела на меня, и я — сам не знаю, почему — покраснел; мне казалось, она видит меня насквозь.

— Когда поднимешься туда, сунь руку поглубже в зерно, — шепотом велела она мне. — Если груда не остыла, то назавтра быть вёдру… Смотри не забудь!

Я лишь кивнул головой.

«Хорошо, если бы предсказание и вправду сбылось», — подумал я уже на чердаке, засунув руку по локоть в груду пшеницы: внутри зерно хранило ровное, сухое тепло.

Затем я вернулся к своим друзьям, но прежде чем сесть в кресло, на ходу погладил рукой бронзовый крючок, а он отозвался мне легким, как дыхание, звоном:

— Идет дождик?

— Да, — кивнул я и опустился в старое кресло, которое едва слышно скрипнуло подо мной.

— Я уж про дождь и не спрашиваю — всеми ножками, даже той, которой давно нет, чувствую сырость.

— Гадость какая! — шепнуло сорочье перо на шляпе дяди Шини. — Я настолько отяжелело от влаги, что того и гляди выпаду из-под шляпной ленты, а ведь мне этого не пережить…

Тут я встал и засунул перышко поглубже под ленту.