Идти на чердак было уже поздно, и я околачивался во дворе и в саду, где воздух, пропитанный тяжелыми запахами конца лета, был удушливо спертый, как в непроветриваемом шкафу какой-нибудь вдовы.

Я разгрыз и съел несколько неспелых орехов, стряс на землю остатки поздних помидоров и уселся среди кустов малины потянуть самодельную «сигарету» из сухого стебля мака. Стебель был горький и невкусный, хотя вызывал обильную слюну, и плевки летели точно в цель.

Таким же засохшим, невкусным казался и весь окружающий мир. Над долиной Кача туманом клубилась пыль, и небо было настолько серым, что не верилось в его недавнюю лучезарно яркую весеннюю голубизну, в ласкающие прикосновения пробуждающейся к жизни весенней земли… Казалось, совсем недавно встречали мы песней прилетающих аистов:

Аист, аист-птица, чего тебе не сидится?
Красные ножки бегут по дорожке…

Где они теперь, те аисты!.. Даже ласточки и те готовятся покинуть наш край; ночи, правда, они проводят на конюшне, зато днем с оглушительными криками кружат возле колокольни, спешно обучая молодежь искусству лёта.

Я заглянул к бабушке, которая явно обрадовалась моему появлению.

— Не сходишь на почту, детка?

— Конечно, схожу, бабушка.

— Отнеси письмо, но так, чтобы отец не видел. Не то чтобы это тайна, но лучше ему не знать об этом…

— Я спрячу за пазуху, бабушка.

— Понимаешь, детка, дядя Лаци очень ждет ответа, а отец, наверное, соберется ему написать не раньше чем завтра или послезавтра…

— Давайте ваше письмо, бабушка! Папа сейчас занят на конюшне.

— Молодец, сынок! Только ты поторопись.

Делать мне подобное предупреждение было совершенно излишне, потому что я либо плелся безо всякой цели, либо мчался сломя голову. Впрочем, никому на селе это и не бросилось бы в глаза: эка важность — бежит мальчонка! Когда же и побегать, как не сейчас, через полсотни лет небось не побежит.

За десять минут я и обернулся.

— Бабушка, я вовремя успел, почту как раз увозили. Утром ваше письмо уже в Пеште будет.

Бабушка выложила на стол красивую жестяную коробочку с леденцами.

— Вот тебе! Ну, а про письмо и думать забудь, ладно?

На этом разговор и закончился. Я достал сказки Андерсена, но не читал, а только разглядывал дракона на обложке, пока совсем не стемнело. Потом мне подумалось, что этот золотоглазый змей напоминает старую жабу в подвале и оттого так мил моему сердцу. Завтра непременно надо будет наловить ей мух, ведь в подвал они почти не залетают, а комарами да многоножками сыт не будешь.

Бабушка постелила нам постели и расхаживала взад-вперед, шепча что-то невнятное, а я все ждал, когда дядюшка Цомпо раскурит свою трубку, чтобы пожелать ему доброй ночи; но в тот вечер так и не дождался. Пасека погрузилась в темноту, и в сгустившемся мраке послышался шорох, сперва едва уловимо, а затем все сильнее. Из окна потянуло резкой прохладой, а шорох перешел в явственный шелест дождя.

— Чего ты не ложишься, детка? Дядюшка Цомпо сегодня не станет курить в саду — дождь идет… Не нынче-завтра и осень на дворе…

Позднее тихий шелест дождя совсем смолк, и тогда негромким хором застрекотали осенние сверчки.

— Слышишь? — бабушка указала рукой в сторону открытого окна. — Не зажечь ли нам лампу?

— Не надо, бабушка. Я ложусь.

В течение ночи дождь несколько раз принимался идти и опять затихал, и тогда в наступившей тишине отчетливо раздавалась хрустально-нежная песнь сверчков. Я слышал ее сквозь сон, и хотя вообще-то она нравилась мне, сейчас я не радовался этой музыке. Словно какая-то застарелая тоска плыла в пропитанной дождем тишине, тоска, которую я бессилен был понять. Казалось, жалуется поблекший сад, стонут во тьме деревья, прощаясь с Летом, вконец состарившимся, обобранным подчистую и теперь — за ненадобностью — уходящим из жизни.

Утро встретило меня моросящим дождем.

Бабушка спала, и я снова уснул, как будто летняя усталость лишь сейчас завладела всем моим телом. Позднее я проснулся оттого, что к нам в комнату вошел отец.

— Уж не захворали ли вы, мама?

— Нет, сынок, что ты! Совестно признаться, но мы вишь как разоспались…

— Ну и спите себе, торопиться некуда, и дождь идет. Янош передал учебники… Ах, ты не спишь? — повернулся он ко мне. — Вот твои учебники на будущий год. Знаю, что ты любишь книги, вот и полистай пока. А потом бабушка их обернет тебе… Но можешь и поспать еще, если хочется…

Отец верно сказал: книги я действительно любил — и изнутри, и снаружи — и, по своему обыкновению, первым делом понюхал их, определив, что у хрестоматии для чтения запах резче, чем у учебника закона божьего; но когда оказалось, что к хрестоматии приложены и задачи по арифметике, мой интерес к ней значительно ослаб, зато библейские предания показались поистине приключенческими рассказами. Подвиги Давида решительно привели меня в восторг, и бесславная гибель Голиафа в моих глазах удовлетворяла требованию справедливости. Правда, этот самый Давид впоследствии зарвался от хорошей жизни, ну да что поделаешь, на то он и царь, чтобы позволять себе разные бесчинства!

Вот знать бы только, что такое праща! Из всех видов орудий убийств нам, ребятне, были известны лишь рогатка и стрелы, поэтому пришлось спросить у отца, который и объяснил мне принцип действия пращи, тотчас добавив, чтобы я не вздумал соорудить себе это приспособление, иначе он мне шею свернет.

— Еще не хватало, чтобы ты кому-нибудь выбил глаз или на птиц решил поохотиться! Праща когда-то была боевым оружием, и люди — на это у них ума хватало — метали друг в друга камнями в добрых полкирпича.

Отец всерьез увлекался охотой, что, впрочем, не мешало ему быть страстным защитником птиц; поэтому моя рогатка всегда хранилась у Петера, да и пользовался я ею лишь у Кача. Отец ненавидел рогатку, и эта его ненависть восходила к тем давним временам, когда он воспитывал и обучал дядю Дюлу, своего самого младшего брата. Этот мой дядя — по рассказам бабушки — поистине виртуозно владел сим скромным видом оружия, а старший брат вознаграждал его высокое умение изрядными порками и торжественным сожжением рогатки. Однако охотничья страсть дяди Дюлы выдерживала любые порки, и рогатка вновь и вновь восставала из пепла, пока наконец не исчезла бесследно, хотя это исчезновение и не положило конца стрельбе из рогатки. Понапрасну отец перевернул все в доме вверх тормашками в поисках ненавистного оружия — рогатка так и не была обнаружена. Наступила зима, а вместе с нею и охотничья пора. И вот однажды отец, натягивая охотничьи сапоги, вдруг воскликнул:

— Что за чертовщина! Чуть палец себе не сломал…

«Чертовщина» при ближайшем рассмотрении оказалась рогаткой…

Ну так у Давида была не рогатка, а праща, с помощью которой он так ловко угодил по башке гиганту Голиафу, что тот даже не вскрикнул: «Ух ты, мать честная!» — потому как в тех краях не знали этого выражения, — а без звука окочурился, после чего вся филистимлянская рать разбежалась куда глаза глядят, и Давид заделался царем.

Вот как решается судьба человечества: помашешь пращей и свободно можешь завладеть царством, а вздумаешь из рогатки подстрелить синицу, так всыплют тебе не то что по первое число, а и на все календарные даты с лихвою останется. Где тут, спрашивается, историческая справедливость?

С крушением стен в Иерихоне разобраться оказалось значительно труднее. Иудейские священнослужители и левиты, выстроившись двойной шеренгой, дули в свои длиннющие трубы — ну и что с того? Иерихонские трубы совсем не напоминали пастушеский рожок свинопаса дядюшки Янчи, от звуков которого тоже дрожали стекла в окнах, а свиньи в восторге готовы были хлев разнести…

Дождь никак не хотел останавливаться, а если и делал короткую передышку, то солнце все равно не хотело воспользоваться ею. Сад дядюшки Цомпо походил на вымокшую под дождем собаку; соломенные крыши ульев протекли насквозь, картофельные плети распластались по земле, и от одного вида этой промозглой сырости под окном так же неуютно становилось и на душе. Зябко дрожа, я поскорее оделся и полез на чердак, который оставался, пожалуй, единственным сухим местом в целом свете.