Еще несколько дней лето неспешно брело своим ходом. Солнце пекло вовсю, пыль от сельских работ лежала густым покровом, и дождя жаждали даже те, у кого зерно еще стояло на корню.

На гумне у нас аккуратно выложенными скирдами выстроилась пшеница, и запах свежего зерна заглушил затхлый дух остатков прошлогодней соломы. А в один прекрасный день в селе вдруг затарахтел мотор артельной молотилки; участником артели был и мой отец. До сих пор молотилка работала на конном приводе, чему дивились все старики, но молотьба затягивалась надолго, и тогда хозяева позажиточнее на артельных началах купили полный комплект машин. Машины прибыли на станцию Чома в сопровождении столичного механика, который в своем синем рабочем обмундировании выглядел по-военному изящно. На станции их встречала целая делегация, украсили цветами и сами машины, и лошадей, которые должны были доставить их на место в село. Конечно, не обошлось и без магарыча, а затем затарахтел мотор, оглашая непривычным и враждебным шумом сельский мир с его убогими, крытыми соломой хижинами, и певуче загудела молотилка.

— Можно набивать ей брюхо, — махнул рукой механик, и сытое урчание машины разнеслось по всей округе неумолчной, пугающей музыкой новых времен.

У машин собралось полсела, и среди этой половины обитателей, конечно же, присутствовал и я, и вся наша компания.

Механик, жилистый, щуплый, но с лицом мужественным и суровым, сохранял необычайное самообладание несмотря на груды свежих калачей и жареного мяса на столе и батарею тускло поблескивающих бутылок, в которые была налита отнюдь не вода.

На следующий день толпа зевак поредела, а на третий день подтвердилась старая поговорка, согласно которой любое чудо длится всего три дня: машина перестала быть чужеродной и значила теперь едва ли больше, чем новый плуг или новая лошадь в конюшне.

— Чего только на свете не бывает, — равнодушно махнули рукой старики и разошлись по домам молотить по старинке — лошадьми: на хорошо утрамбованном гумне ходили по кругу неподкованные лошади, вытаптывая из колосьев зерно, а женщины сметали его и провеивали через решето. Даже веялка была старикам в диковинку, а уж что говорить про мотор!

— Зерно она расщепляет, эта машина, — ворчали они.

— Еще того гляди пожару наделает…

— Все равно зерно в колосьях остается…

— Как бы не покалечила кого…

— Ишь чего удумали, только бога гневить!

На третий день мне тоже надоело разглядывать новый мотор, и я отправился к Андокам, где молотили лошадьми. В середине гумна стоял дядюшка Йошка, на длинном поводу ходили по кругу две лошади, а с печной трубы за этим мирным, осенним трудом наблюдали три аистиных птенца.

— А можно я буду править лошадьми, дядя Йошка? Хоть немножечко!

— Не только что можно, а еще я же тебе и спасибо скажу. Пойду пока чуток перекусить.

Солнце припекало, а я молотил зерно. Правил лошадьми, которых не было нужды подстегивать, — то есть держал веревочные поводья и время от времени взмахивал кнутом, что как бы упрочивало мою власть. Лошади неспешно топтались по кругу, шуршала солома, аистята смотрели и диву давались, а во мне начала созревать удивительная мысль: запах бензина странный и непривычный, сила в моторе неимоверная, и сама машина похожа на чудо, но в исконном способе молотьбы есть своя прелесть.

Пусть во дворе у Бодо тарахтит мотор, зато здесь шуршит солома, гулко стуча копытами, ходят лошади, затем прилетают взрослые аисты и кормят птенцов, а вслед за этим выходит дядюшка Йошка с тарелкой в руках.

— Вот, тетя Эржи тебе прислала…

На тарелке — горячие лепешки со сметаной.

Пускай тарахтит мотор, его работа не вознаградится лепешками! А может, эти вещи и не совместимы?

За обедом от родных не укрылось отсутствие у ребенка аппетита, и мне пришлось признаться, что у Андоков меня потчевали ржаными лепешками со сметаной.

— Надеюсь, ты не выпросил? — строго взглянул на меня отец и успокоился, узнав, что я помогал дядюшке Йошке и лепешки по праву могут считаться поденной оплатой.

Обед уже подходил к концу, когда в комнату вошла тетушка Кати.

— Не иначе как в нижнем конце что-то стряслось: люди туда сбегаются…

Отец поднялся и вышел.

— Скорее всего пожар, — сказала бабушка. — Хорошо еще, что ветра нет.

Вернулся отец.

— Что-то случилось у машины, пойду посмотрю. А ты сиди дома, пока я не вернусь, — велел он мне и с тем ушел.

«Нет там никакого пожара, — утешал себя я. — И вовсе мне не интересно знать, что там приключилось».

— И доктор туда пошел, — сообщила тетушка Кати, которая стояла у окна. — Чтоб ее разнесло совсем, машину эту вонючую!

— А в Пеште трамвай ходит по улицам, — сказала бабушка. — Я ездила на нем… За три крейцера так далеко увезет, как отсюда до Чомы.

— Дешево-то оно дешево, но я бы нипочем в него не села, — сказала тетушка Кати, которая дальше Капошвара нигде и не бывала. Когда-то ее приглашали кухаркой в Печ, но она отказалась ехать в такую даль…

Через какое-то время вернулся отец и молча сел на место. Никто не решался спросить его, видя, что он явно взволнован.

— Банди, — проговорил он чуть погодя. — Парень-то какой замечательный. По осени ему бы идти в солдаты.

— Что с ним?

— Раньше времени ухватил ремень, ну его и отбросило к колесу. Навряд ли выживет…

Все помолчали.

— А доктор что говорит?

Отец молча махнул рукой, и всех сидящих за столом охватила тоскливая жалость.

— Несчастная мать! — с сочувствием проговорила матушка. — Подумать только: единственный сын, да такой славный, красивый парень…

Я молча сидел за столом вместе со всеми.

Чуть погодя вошла тетушка Кати, покрытая черным платком.

— Пойду несчастную Мари проведаю…

— Конечно, ступайте, тетя Кати.

Через два дня Банди похоронили. На похороны собралось полсела, и причитания понапрасну взывали к небесам о жалости. Акации застыли, пыльные и сухие, воробьи испуганно примолкли, а ласточки встревоженно смотрели из гнезд на черную людскую толпу; прощальное оплакивание разносилось меж рядами домов, а на гумне холодно и бездушно застыла машина.

Когда комья земли забарабанили по гробу отбой разбитой молодой жизни, разверзлись небеса, и на землю обрушился такой ливень, что село чуть не смыло водой.

Молотилку на следующий день перевезли на другой двор: в доме погибшего на нее и смотреть не могли, — а остатки зерна домолачивали лошадьми.

Отец Банди с закаменелым лицом смотрел перед собой, и нельзя было понять, молится он или шлет проклятья…

Погода установилась пасмурная. Облака низко нависли над землей, в долине Кача клубился туман, и вся округа тонула в грязи. Стало заметно прохладнее, хотя, впрочем, не везде. Чердак в своих мягких объятиях удержал тепло, словно там протопили печь, и нам с тетушкой Кати пришлось изрядно попотеть, пока мы разыскивали старый утюг, потому что новый дал трещину.

— И кто только придумал эти жаровые утюги, чтоб его самого припекло как следует! Совсем новый, а уже треснул. Дымом воняет, у меня от него каждый раз голова болит. И нагревается не поймешь как: то чуть теплый, а то раз и дырку прожег насквозь. Знать бы только, куда старый утюг подевался…

Я тоже искал утюг по всему чердаку и не жалел, что открыл свою тайну тетушке Кати… По тому, как отодвигала она корзину или перекладывала одежду, я понял, что и она видит в этих старых вещах не мертвые, неодушевленные предметы, а чувствует через них близость тех, кому они когда-то принадлежали, эти предметы, потому что они — неотторжимые части минувших времен и человеческой жизни.

— В кресло ничего не клади, — оговорила она меня, когда я собирался положить в прабабушкино кресло сапожный крючок. — Если б ты знал, что это за женщина была — истинная госпожа! Я сроду не видела, чтобы она смеялась, улыбнется, бывало, и то изредка, зато если у кого беда стряслась или кому помочь надо, она всегда первая была. И слова от нее лишнего не услышишь, зато глаза — все видели и все без слов говорили! Твой дядя Миклош уж на что скверным мальчишкой рос, в озорстве удержу не знал, а стоило твоей прабабушке на него взглянуть, и он вытягивался в струнку и готов был признаться в том, чего и набедокурить не успел… Куда же этот утюг запропастился?