— Все верно… Вот только как это мне на ум не пришло, вдруг да ребята подвыпьют где, а там и до беды недалеко.

Они помолчали. Женщина зябко вздрогнула, и мельник подбросил веток в огонь. Тополь изредка шелестел листвою, словно ветер, сонно вздыхая, переворачивался там с боку на бок.

— А с дядюшкой Ферко в молодые годы беда приключилась: зазноба его в этот колодец бросилась.

— Господи Иисусе! — в ужасе прошептала женщина. — Чего же колодец-то не закопали?

— А зачем его закапывать? Уж больно хороший колодец! Может, правда, воду из него тогда вычерпали. Давно это было, годов шестьдесят назад, а то и поболе. Я в ту пору пацаном был… Девушку ту похоронили, а Ферко на дочке старшего пастуха женился, потому как она впросак попала. Да и как было не жениться, ведь не простая девка, а старшего пастуха дочка!.. Хотя чего только бабы не наболтают…

— Свадьбу закатили пышную, а там и младенец вскорости появился, Верой окрестили, потому как дядюшка Ферко настоял. Жена, правда, против была, да оно и понятно: ведь ту девушку тоже Верой звали… Ну да дядюшка Ферко на крестины с топором явился. С того все и началось, а там покатилось хуже да хуже… Дочка его замуж вышла, но вскорости овдовела и вернулась в отчий дом. Тогда и дядюшка Ферко вроде бы малость поуспокоился и теперь знай бродит себе, слоняется. То тут, у колодца, то в камыши уйдет, а то по ярмаркам околачивается: все Веру свою прежнюю ищет. Ну, а раз дочку его тоже тем же именем кличут, вот ему все и говорят: «Дома она, дядюшка Ферко… Домой пошла…» С тех пор он и бродяжничать меньше стал, как знает, что Веру свою дома застанет… Обе они у него в голове перемешались, да, видать, не совсем.

Женщина засмотрелась на раскаленные угли, и на глазах ее выступили слезы: должно быть, оттого, что ветер тихонько спустился с Тополя и понес дым в ту сторону, а сам повернул к югу.

Трава вздрогнула и колыхнулась под ветром, в колодце раздался какой-то плеск: может, свалился комок земли, а может, бултыхнулась лягушка.

— Наверняка он и к вам на мельницу наведается. Надо сказать ему только, что Вера, мол, была тут, да домой ушла, тогда он успокоится и присядет трубку выкурить. В такую минуту нипочем не скажешь, будто не в себе человек.

— Я ему и поесть дам, — сказала мельничиха.

— Он принимает угощение и даже благодарит честь по чести… Ну ладно, я, пожалуй, пойду… Хозяйке вашей прилечь надобно, а я пришлю кого-нибудь, подсобить с колесом.

— Спасибо, дядюшка Петер, — поднялся мельник. — Не забуду вам этой услуги.

— Знаю!

Ночь вплотную прижалась к земле и качнула ветер. Под ветром зашумели Тополь и Бузина, всколыхнулась трава, и репейник у конца водопойной колоды с шелестом и свистом клонился в ту же сторону — к югу.

— Михайлов день… Лету конец… и этой ночи конец…

На безоблачном небе мерцали звезды.

Мельник наполнил поилку и подвел к ней лошадей.

Женщина посматривает на восток — не светает ли, но вместо желанного солнышка вновь появляются трое. Те самые лихие люди, что уже побывали здесь ночью. Глаза мельника сужаются в щелочки, но затем выражение его лица смягчается.

Один из пришельцев держит в руках колесо, другой — оглоблю.

— Доброго здоровья! — говорит тот, что постарше. — Вот, значит, и мы… Дядюшка Петер разнес нас почем зря…

Мельник медленно протягивает руку.

— Что было, то прошло!

Человек опускает колесо на землю и жмет протянутую ему руку.

— Меня зовут Габор, этого парня — Дани. А вон того — Рокуш. Имя диковинное, святое, потому как отец у него был из монахов…

Все смеются, а Рокуш снимает с шеи фляжку и сует в руки мельнику.

— Господин мельник, дядюшка Петер наказал передать, чтобы хлебнули по глотку в честь примирения. А еще велел сказать, что Габоров на свете пруд пруди, потому этого Габора Завиралой кличут… Есть у нас еще Габор Свистун да Габор Шляпник…

Мельник отхлебывает глоток, и работники отпивают по глотку, не больше, и молча улыбаются.

Габор указывает на Рокуша.

— Любит вечно языком молоть, будто проповеди читает. Не иначе, и впрямь у него отец монахом был. Ну, а теперь за работу! Господин мельник, а ваше дело — только за работой приглядывать.

Прочно залегшая ночь словно шевельнулась. Правда, пока еще темно, однако при свете угасающего костра холодным свинцом заблестела роса, и звезды мигают, словно борясь со сном.

Мельник остался один.

Лошади нетерпеливо постукивают копытами — не так, как когда их жалят оводы, а от холода.

— На мельницу мы не пойдем, — сказал на прощание Габор, — и тут нам незачем околачиваться. Езжайте прямо, как лошади стоят, а когда доберетесь до дороги с тополями по обочине, то сворачивайте направо. Тут не заблудишься, потому как дорога прямо к мельнице ведет, да там и кончается.

Мельник со всех сторон обходит повозку, затем берет в руки поводья и взбирается на облучок.

— Мари, поехали! Н-ну! — и он натягивает поводья.

Повозка со скрипом трогается, и удаляющийся шум ее замкнут двумя темными линиями, которые прочерчивают колеса на росистом лике ночи.

Костер всерьез задумывается, не погаснуть ли ему окончательно, однако то один, то другой конец недогоревшей ветки вдруг вспыхивает ярким пламенем, и прохладная темнота отскакивает назад, точно неожиданно вырвавшееся пламя обожгло ее.

С Тополя время от времени опадает на землю усталый лист; иной плавно и долго кружит, прежде чем улечься, а иной шелестя мечется из стороны в сторону, словно отыскивая себе дорогу среди ветвей и собратьев-листьев.

И этот шелест звучит совсем как сонный зевок.

— Все так оно и было, — вздыхает Тополь. — Время знает, что все так и было… и ночь тоже знает.

— И мы тоже знаем, — шелестит Бузина. — Только в одну ночь не вместить всех событий былого. Видишь, как запрокинулся ковш Большой Медведицы, и роса выпала… вот-вот светать начнет.

— Ш-шш, — остерегает ее Тополь, и все снова стихает, потому что у догорающего костра опять появился длинноволосый старец. Он стоит, смотрит на тлеющие угли, прислушивается к тишине, к негромкой перекличке удаляющихся колес.

Затем движется к колодцу, но останавливается на полдороге. Опирается подбородком на руки, а руки его покоятся на отполированной временем рукоятке посоха. Но смотрит старик не на колодец, а на лужицу возле колоды, в зеркале которой отражается молчаливо-отстраняющее сияние месяца. И в мутных, старческих глазах отсвечивает сейчас и эта убывающая луна, и бездонная глубина неба, и несказанная тоска…

— Вера, — шепчет старик. — Вера!

И, наклонясь вперед, прислушивается.

Повозка, чуть подскочив, свернула на дорогу, вдоль которой в рассеивающейся мгле угадывались тополя. Ровная поступь лошадей указывала на хорошо укатанный путь, а вскоре послышалось журчание воды, свободно стекающей у мельничной плотины.

Тополя присматривались к незнакомой повозке и головками пирамидальных стволов, устремленных к небу, кивали, подавая знак собрату-Тополю у колодца:

— Вот они едут… едут… Какой-то свет ждет их в доме.

— Какой свет? Я не вижу.

— Да тебе его и не увидеть, братец, потому что светится окошко внизу, со стороны плотины. Зато мы постараемся побольше увидеть и услышать, и ты тоже узнаешь обо всем.

Повозка катила дальше, и стоило ей поравняться с очередным тополем, как колеса начинали переговариваться громче.

— Какой-то свет виднеется, — сказал мельник, — наверно приехали.

— Ох, поскорей бы добраться, — зевая ответила жена. — Какое счастье, что дочка в тот момент не проснулась.

— Незачем ей знать про такие дела. Да и ты забудь начисто, поняла? Тут шутки плохи… Я смотрю, нас заметили: свет теперь по эту сторону переместился.

Лошади сами повернули к свету и сами стали. В дверях мельницы появился высокий человек со светильником в руках.

— Добрый вечер, — сказал он. — Я пойду впереди лошадей. Дорога к дому петляет. Лучше будет, если я покажу.