Старый пастух передвигает к животу висящую у него через плечо сумку, достает оттуда бутылочку из-под борной кислоты и сует могильщику в руки.

— Я и сам догадался, Амбруш.

Женщина тем временем прошла чуть подальше и остановилась у какой-то старой могилы; надпись на надгробье стерлась, и ее не разобрать.

— А это бабушкина могилка.

— Верно, Юлишка, — поворачивается к ней Амбруш. — Вера Тёрёк там похоронена. Да я тут все могилы наперечет знаю, даже если и кресты не сохранились. Подле Веры отец се покоится, Ференц Тёрёк, долгую жизнь прожил, даром что малость не в своем уме был…

— А вон там, у самой изгороди, сказывают, три разбойника лежат: старый Петер Батаи, Габор Бака и Рокуш какой-то; фамилии не знаю. Старый Петер — тот своей смертью помер, а двух других жандармы застрелили. Вон там, за липой, Лайош Фюле — управитель давно похоронен, камень уже на могилу завалился. Позади могилы отца твоего — мельник, Адам Потэнди, нынешнему Гезе дедом доводился…

— Подходящая компания, — говорит Матэ. — Ну что ж, пошли…

Все трое поворачивают обратно, но теперь идут почти не разговаривая. У ворот мужчины прощаются за руку, а старый пастух, оглядываясь через забор, косится на свежие, недавно присыпанные землей могилы.

— Что за глупость ложиться у самой дороги! Тут и повозки скрипят, и всякого шума не оберешься. То ли дело там, позади… Вот удивится тетка-то твоя, Бёже! И пускай ее потом удивляется, помешать нам она тогда уже не сумеет.

Они бредут не спеша, и старый Матэ улыбается своим мыслям.

Время близится к полудню, и на солнышке так тепло, что над высохшей травой хорошо заметно дрожащее колебание прогретого воздуха, струящегося к западу. Ведь ветер дует с востока, но это видно лишь по шелесту листьев старого Тополя, словно посылающего привет проселочной дороге и собратьям-тополям у мельницы.

Воздух чист и прозрачен. По желтому травяному ковру пастбища бредет, приближаясь к колодцу, какой-то мальчонка. Время от времени он залезает в карман, отщипывает хлеб и ест по кусочку.

Мальчуган находится здесь, вблизи колодца на пастбище, по особому дозволению тетушки Кати Футо, однако разулся и разделся он самовольно, безо всякого на то дозволения.

Правда, об этом тетушка Кати не знает, как не знают об этом и родители мальчика, отлучившиеся в Капош за покупками.

Зато кое-что на этот счет известно тетушке Рози Бенце, поскольку мальчуган выбирался к берегу Кача мимо ее двора, и здесь, у нее, во второй раз позавтракал. Да и кто мог бы устоять против мягкого, только что вынутого из печи хлеба со свежесбитым маслом? Ясное дело, никто! Умяв здоровенный ломоть теплого хлеба с маслом, мальчонка разогрелся, а тут и солнце начало припекать, вот и пришлось пальтецо препоручить заботам тетушки Рози.

Башмаки же мальчик снял в камышах и сунул их под большую кочку, потому что они натирали ноги. Впрочем, любой, кто бы ни взглянул на эти ноги, согласился бы, что башмаки им ни к чему: они были сплошь исцарапаны, исколоты, ободраны и до того черны, как лапки чирка. Да и весь мальчик был коричнево-бронзовый, и сейчас, избавившись от башмаков, он гораздо резвее устремился к мельнице, шум которой слышался уже отчетливо.

Но он не сразу направился к мельнице, а задержался у плотины: там, в запруженной воде, можно было увидеть еще одну совершенно удивительную мельницу. По дверям ее взад-вперед без помех плавали лысухи, и это диковинное зеркало не билось и было безграничным, как ясное небо. В нем подобно кораблям с плоским днищем проплывали облака и даже само солнце, сияние которого было так же нестерпимо для глаз, как и свет солнца на небе.

Мальчик сидел, засмотревшись на воду и позабыв обо всем на свете, и, видимо, был счастлив. Все здесь было ему знакомо и близко. Тепло блаженно разливалось по всему телу, и он уже начал было клевать носом, когда ему вспомнилось, что на мельнице в эту пору обычно начинают лущить цветочные семена… В тех краях семечки подсолнуха называют «цветочными семенами», а стебли — «цветочными стеблями» и употребляют их на топливо либо на плетень.

И если семечки и в самом деле начали лущить, то в большом ларе на мельнице ссыпаны только ядра, а шелуху унесла прочь вода.

«До чего же хороший человек дядюшка Потёнди, — с благодарностью думает позднее мальчик, прикидывая, чем бы можно отдарить мельника за полный карман вкусных, крупных ядрышек. — Ах да, ведь у него есть ружье…» И мальчику приходит на ум охотничья сумка отца со множеством патронов в ней.

Однако колодец, старый Тополь и развесистая Бузина словно бы двигались ему навстречу. Сухая трава мягко стлалась под ногами, и если бы не ее тихий шелест, то можно бы и впрямь поверить, будто это не он идет к колодцу и таинственным старым деревьям, а они приближаются к нему.

И вот, наконец, они сошлись вплотную.

Мальчик замедлил шаги и остановился. Взглянул на необъятную крону Тополя, тенистую, как купол храма, затем на Бузину, темно-лиловые семена которой походили на опрокинутые книзу крохотные зонтики; перевел взгляд на колодец, на шест и журавль, на массивном бревне которого старый заржавленный плуг служил противовесом; взглянул на колодезный столб — голый, лишенный коры, он словно корнями врос в землю, хотя акациевые деревья и не прижились в этих краях.

Мальчик поднялся на выложенную камнями и поросшую мхом скамеечку, будто хотел напиться, но не притронулся к ведру, а лег грудью на прогретый сруб и заглянул в сумрачную глубину колодца, откуда, сквозь облака, словно кто-то ответил ему взглядом.

Тополь зашумел взволнованно, над лужицей у колоды с жужжанием роились пчелы, далеко внизу, в долине, глубоко вздохнул камыш, и эти звуки слились в единое щемяще-сладостное звучание, органным гулом заполнили воздух, струясь ниоткуда и — отовсюду.

— Он видит… видит… — шумел Тополь, хотя ветерок покоился недвижно и ни единый листок не колыхнулся на солнцепеке.

— Видит! — гудели пчелы, хотя крылышки их не шелохнулись, а сами они взирали на небо, отраженное в водной глади лужицы, и на репейник, словно бы кивавший своими засохшими цветками.

— Да, он видит! — вздохнула Бузина. — И сердце его страдает. Взгляните: он плачет…

— Он видит старого турка и кровавую схватку! — прошептал Тополь. — Какое возбужденное лицо у него сейчас! Он видит Веру, устремившуюся к луне и облакам…

— А сейчас перед ним мельник, — задрожала Бузина. — Горит костер, и старый пастух разыскивает свою возлюбленную… Он все видит, и сердце у него разрывается. Наверное, нельзя было ему показывать это…

И тут прилетел уже знакомый нам ворон. Огляделся по сторонам и увидел мальчика, неподвижно застывшего над колодцем.

— Кар-р! — громко закричал он, и от этого сразу развеялись все чары. — Кар-р! Это запрещено!.. Нельзя глядеть на незримое! Смотрите, какое у него лицо: как у мертвого… Кар-р! — каркнул он еще раз и улетел в сторону мельницы.

А мальчик шевельнулся, неуверенно огляделся по сторонам и размазал по щекам слезы; в лице у него не было ни кровинки.

В глазах его снова отразился привычный край. Мальчик слез со скамеечки и понуро, уставясь в землю, побрел к дому.

Позднее он не мог вспомнить ни про обратный путь, ни про то, как добрался до дому. Однако явился он в башмаках и пальтеце…

— Батюшки, что это с тобой такое? — удивленно всплеснула руками тетушка Кати. — Никак захворал? У Рози этой могло бы хватить ума не закармливать ребенка горячим хлебом…

— Я прилягу, пожалуй.

— Где хоть ты был-то?

Мальчик улегся в постель и лишь потом ответил:

— В Ценде. И на кладбище…

Старуха не стала больше ни о чем его расспрашивать, лишь не сводила испытующего взгляда с побледневшего ребенка.

— Тетушка Кати, а кто это Петер Батаи? Он у живой изгороди похоронен. Дядюшка Амбруш говорит, будто он был разбойник…

Старуха стояла, глядя в окно, затем захлопнула створки ставень и в комнате стало сумрачно.