Изменить стиль страницы

"Все чаще я вспоминаю Россию — вспоминаю не о трудах, огорчениях, неприятностях… а все только о хорошем".

Жил он, как я уже сказал, в нужде, глубокой эмигрантской нужде, так что даже не мог позволить себе самой небольшой поездки, отдыха на лоне природы, в которую всю жизнь был так страстно влюблен. За две недели до его смерти друзья предложили Коровину проехаться за город на автомобиле.

"Я все жил безвыездно в Париже и дальше Сен-Клу никогда не был, — писал об этом Коровин. — Мы помчались по ровной дороге. Кругом поля, и на них были разбросаны снопы скошенного овса.

Что же это такое, — подумал я. И вправду точно в России, березовый лес, наш березовый лес, такие же канавки, трава, голубые колокольчики, срубленные дрова так же сложены, сосны. Такой же вид, как когда я ехал к себе в деревню со станции Итларь, Ярославской железной дороги. И мне казалось, что вот-вот покажется возвышенность, где был сад мой и деревенский дом.

Когда выехали из леса, показались дальние леса за большими лугами, такие же, какие были за моим домом, И розовая дрема около еловой заросли — такая же, как была около моего сада…"

А кроме русской природы, он любил живопись, тоже страстно, с упоением. Пристально следил за всеми новейшими исканиями французских художников, порой увлекался "чистым искусством", но всегда требовал от искусства если не сюжета, то внутреннего содержания — глубокого и прекрасного. Как-то он говорил мне:

— Много вижу на выставках интересного, оригинального. Но чего-то главного нет и нет. И вот спрашиваю: не тупик ли впереди? Ведь искусство живописи имеет одну цель — восхищение красотой. Нет выше наслаждения, чем созерцание природы. Земля ведь рай — и жизнь тайна, прекрасная тайна, художник должен прославлять жизнь: он тот же поэт. Так мне еще Саврасов говорил.

Константин Алексеевич Коровин прожил долго, хоть и меньше, чем рассчитывал. Он скончался 11 сентября 1939 года в больнице парижского пригорода Бульонь — Бийанкур, куда его доставили накануне, после случившегося с ним удара. Умер, не приходя в сознание. Ему было семьдесят девять лет.

Бунин тоже одно время сотрудничал в "Возрождении"", затем перешел в "Последние новости", к Милюкову, который ему чуть-чуть больше платил. Я мало виделся с ним, но мне кажется, что этим большим мастером владела гордыня, однако более ровного свойства, а следовательно, и более утешительная, чем алехинская. Поэтому он и был часто надменен по отношению к людям, даже к истории, раз история складывалась сложнее, чем ему хотелось.

Но в этом отношении еще характернее был Владислав Ходасевич. Этот поэт и исследователь Пушкина, работы которого хорошо известны пушкинистам, автор превосходной монографии о Державине, был уверен, при этом крепко, безапелляционно, что он последний представитель подлинно пушкинской поэтической традиции.

Ходасевич был литературным критиком "Возрождения". Он жаловал меня своим вниманием, и я любил беседовать с ним, так как ум и знания его были очень обширны. Но меня, как и всех его знавших, удивляла его желчная самоуверенность, болезненное преклонение перед собственным "я". Этот щуплый раздражительный человек с исхудалым желто-серым лицом жил горделивой мыслью, что он последний большой русский поэт. Вспоминал родоначальника русской поэзии Ломоносова в таких действительно прекрасных стихах:

Из памяти изгрызли годы,
За что и кто в Хотине пал
Но первый звук хотинской оды
Нам первым криком жизни стал.
В тот день на холмы снеговые
Камена русская взошла
И дивный голос свой впервые
Далеким сестрам подала.
С тех пор, в разнообразьи строгом,
Как оный славный Водопад.
По четырем его порогам
Стихи российские кипят.

И вот Ходасевич считал, что без него русская поэзия умерла бы и всего этого не было бы…

Как-то он объяснял мне, кого мы должны считать самым выдающимся человеком: "Что выше всего? Поэзия. Какая — самая замечательная поэзия наших времен? Русская. А кто сейчас самый большой русский поэт? Я. Вывод сделайте сами". Хотя он и говорил это с улыбкой, но не шутил.

Умер Ходасевич незадолго до войны. Он был типичным приверженцем "искусства для искусства". В отличие от Бунина и Куприна, от Шаляпина и Алехина, он тоски не испытывал, так как жил фикциями, не сознавая, что индивидуализм, который он проповедовал, обедняет, сковывает его поэтические возможности. "В собственном соку" ему было хорошо, потому что он не знал подлинного простора.

Широкие круги эмиграции мало слышали о Владиславе Ходасевиче. Зато очень гордились Мережковским, потому что он проник к Муссолини и к югославскому королю Александру, писал о египетских фараонах Объемистые книги, одобрявшиеся иностранной критикой, и бодро предвещал торжество "светлых сил" над антихристом, адом, сатаной.

Под "светлыми силами" Мережковский подразумевал любых интервентов, готовых вторгнуться на советскую территорию. Вместе со своей женой Зинаидой Гиппиус, некогда царившей в декадентских кружках Петербурга, он и проповедовал интервенцию на философско-эстетических вечерах "У зеленой лампы".

— Как будет ужасно, — кричал он, потрясая своей выхоленной козлиной бородкой, — если вновь, как в польскую войну 1920 года, кто-то в эмиграции проявит постыдную мягкотелость и не пойдет вместе с теми, которые всей своей силой нагрянут на советскую власть! Мы должны помнить, кто наш враг! Надо пожертвовать временными интересами России. Мы победим, верьте, победим! Ибо небо на нашей стороне!

Расфранченный крохотный Мережковский бил себя в грудь, закатывал глаза и, хотя картавил чисто по-петербургски, видимо, старался походить на пифию в пророческом трансе.

Он тоже не знал тоски по отчизне. Он знал другое: ненависть к своему народу и старался разжечь ее в эмиграции.

Семьдесят книжек эмигрантского толстого журнала "Современные записки" составляют основное литературное наследие тех представителей русской культуры, которые после Октября покинули родину. В этих книжках немало выдающихся литературных произведений (ведь печатались в них Бунин, Куприн, Ходасевич). Эмигрантский читатель находил в них вместе с упорным непониманием новой России щемящую грусть о потерянном родном доме.

Годам разлуки с родным Петербургом, где, как все мы считали тогда, проблистал напоследок "серебряный век русской культуры", Георгий Адамович посвящал в этом журнале такие стихи:

Тысяча пройдет — не повторится,
Не вернется это никогда.
На земле была одна столица,
Все другое — просто города.

Ходасевич и соперник его, литературный критик "Последних новостей" Георгий Адамович были поэтами и литературоведами еще в России. Вокруг обоих группировались эмигрантская поэтическая молодежь. Почти вся эмигрантская поэзия была окрашена тоской, сознанием безысходности, пессимизмом.

Некоторые из эмигрантских писателей вернулись теперь на родину; А. Ладинский, умерший в 1961 году в Москве, успел написать на родине три интересных романа: И. Голенищев-Кутузов, который преподает в МГУ; О. Софиев, работающий в Алма-Ате.

Ирина Кнорринг на родину не вернулась: скончалась в Париже в 1943 году. Вернулись (после войны) отец, муж и сын ее. Вот что писала в 1933 году эта молодая эмигрантская поэтесса:

Россия! Печальное слово,
Потерянное навсегда
В скитаньях напрасно суровых,
В пустых и ненужных годах.
Туда никогда не поеду,
А жить без нее не могу.
И снова настойчивым бредом
Сверлит в разъяренном мозгу:
Зачем меня девочкой глупой
От страшной родимой земли,
От голода, тюрем и трупов
В двадцатом году увезли!