Изменить стиль страницы

Ужин, накрытый в кабинете Ксаверия Владиславовича, так и не убирался. Ярким огням свечей суждено было погаснуть только тогда, когда запоздалое петербургское солнце возвестит о своем явлении бледными отсветами лучей на плотных шторах.

Но еще далек был этот час. Съезд у Браницкого едва начался. Вымуштрованные лакеи успели сменить только первые бутылки букетного вина. Новые гости прибывали.

Странные, правду сказать, были эти ночные сходки. В столице императора Николая Павловича, под носом у графа Бенкендорфа, молодые люди лучших фамилий обсуждали события дня с такой свободой, как будто не было на свете ни императора, ни графа Бенкендорфа.

Хозяин дома, например, справедливо ненавидел русского царя за кровавую расправу с родной Польшей. Впрочем, этот владетель миллионного состояния и многих тысяч польских крестьян никогда не думал о том, что крестьяне, подвластные своим панам, терпят не только от императора России. И сама Польша представлялась Ксаверию Владиславовичу не иначе, как такой, какой видел он ее из высоких окон своих пышных родовых замков.

Браницкий беседовал у стола с молодым дипломатом, князем Иваном Сергеевичем Гагариным. Князь был редкий гость в отечестве и свой человек в парижских салонах.

Браницкий плохо слушал. Всем было известно, что князь Гагарин, вернувшись из Парижа и снова отправляясь туда же, особенно охотно говорил о великом предназначении России и… О святости католической церкви. Какая тут была связь, не понимал, пожалуй, и сам Иван Сергеевич. Еще меньше понимали собеседники: по-русски князь говорил совсем дурно, а по-французски так быстро, что было опять же трудно уследить за развитием его мысли. Сегодня, впрочем, князь оседлал другого любимого конька. Торопясь и захлебываясь, Иван Сергеевич говорил о том, что русских мужиков нужно прежде всего освободить.

– Освободить… – машинально повторял Браницкий, следя за лакеем, который ловко менял приборы.

– Certainement![1] – подтвердил Гагарин. – Освободить! Не правда ли, как все это просто, господа? – воззвал он к окружающим.

Иван Сергеевич не собирался присутствовать при осуществлении своей идеи. Дипломатическая служба постоянно влекла его за границу. К тому же освободительный проект существовал в княжеской голове совершенно независимо от участи трех тысяч собственных, гагаринских крестьян. В этом вопросе никакой ясности у князя не было. И молодые офицеры гвардии, собравшиеся у Браницкого, почти не слушали Ивана Сергеевича: он давно всем надоел, как осенняя муха.

В кабинет вошел статный, красивый молодой человек, одетый в щегольской фрак. Его приход вызвал общее движение.

– Столыпину ура! – провозгласил офицер-конногвардеец.

Все обратились к вошедшему с бокалами в руках. Это было похоже на демонстрацию. И не зря. Совсем недавно Алексей Аркадьевич Столыпин сменил гусарский ментик на фрак. Вынужденная отставка произошла из-за столкновения с самим императором по очень щекотливому делу. Столыпин ловко способствовал выезду за границу светской дамы, уклонившейся от любовных притязаний монарха. За это и чествовали храбреца.

– Лермонтов еще не был? – спросил Столыпин у Браницкого, обмениваясь рукопожатиями с друзьями.

– А зачем он тебе?

– Есть к нему дело, – уклончиво отвечал Алексей Аркадьевич. Не мог же он объявить, что только на днях был секундантом Лермонтова на дуэли с Барантом.

Между тем застольная беседа перешла на важные темы. Собравшиеся дружно поносили деспотизм, утвердившийся в России. Об этом много могли рассказать и граф Андрей Шувалов и отставной гусар Николай Жерве. Оба они уже были сосланы на Кавказ за гвардейские шалости. Жерве не вынес азиатского деспотизма и вышел в отставку. Граф Андрей Шувалов был возвращен на испытание в лейб-гвардии гусарский полк. Здесь составилось то «осиное гнездо», которое давно грозился разорить великий князь Михаил Павлович. Впрочем, это было еще не самое страшное. Страшны были беспощадный гнев и месть императора. Сейчас всех занимала участь офицера гвардии князя Сергея Трубецкого. Он уже отбыл однажды кавказскую ссылку вместе с Жерве и Шуваловым, а недавно, без всяких видимых причин, был вторично сослан на Кавказ по именному высочайшему повелению.

– За что? – горячился Жерве. – Или только за то, что не вовремя попался на глаза Чингисхану?

– За здоровье Трубецкого! – поднял бокал хозяин дома.

Все дружно чокнулись.

– Позволь дополнить твой тост, Браницкий, – сказал, выходя из задумчивости, совсем юный гусар, князь Александр Долгорукий, – Поднимем бокалы за то, чтобы закон и справедливость, а не проклятый деспотизм, управляли судьбой всех нас.

– Браво, юнец! – поддержал Долгорукого новый гость, офицер флотского гвардейского экипажа. Он приветливо улыбнулся Долгорукому. – Неужто в Пажеском корпусе его величества учат таким лихим тирадам?

Долгорукий вспыхнул: он только что окончил корпус и всякое напоминание об этом готов был принять за личное оскорбление.

– Фредерикс, – отвечал он, – неужто ты утратил способность разделять человеческие чувства?

– А! Вот и ответная стрела, напоенная ядом! – рассмеялся Фредерикс. – Сражен, юнец, право, сражен!

– К делу, к делу! – прервал Браницкий, который до сих пор разговаривал со Столыпиным. – Коли ты, Фредерикс, наконец явился, так и перейдем к придворной хронике. Слово за тобой!

Все обратили взоры к Фредериксу. Даже отчаянные игроки покинули биллиардную и присоединились к обществу. Связи Фредерикса с Зимним дворцом были очень близки и интимны – его мать слыла любимой подругой императрицы.

– Что же новенького вам рассказать? – Фредерикс, видимо, был польщен общим вниманием. – Представьте, молодой Барятинский все больше входит в фавор.

– Ну и новость! – недовольно протянул Столыпин. – История тянется едва ли не второй год.

– Совершенно верно, – подтвердил Фредерикс, – но сейчас дело зашло так далеко, что в интимном кружке их величеств тайно обсуждался вопрос о возможности бракосочетания великой княжны Ольги Николаевны с князем Барятинским. Итак, на дворцовом горизонте восходит новое светило, господа. Да ты ведь хорошо его знаешь, Лермонтов! – продолжал рассказчик, обращаясь к поэту, который только что приехал и, остановясь в дверях, внимательно слушал.

– Имел честь быть вместе с Барятинским в юнкерской школе и, каюсь, почтил князя весьма неназидательной поэмой. Разумеется, я писал бы иначе, если бы больше знал о его амурных талантах… Но прости, Фредерикс, я, кажется, перебил тебя?

– Да я сказал, пожалуй, все.

– Барятинский пойдет протоптанной дорогой, – продолжал Лермонтов. – При русском дворе такую карьеру делали и певчие, и истопники, и просто умалишенные. Почему бы и сиятельному кирасиру не занять соблазнительную вакансию?

– Если с этой стороны вникать в историю царствующего дома, – вмешался Столыпин, – мы никогда не кончим, господа.

– Позор! – вскипел Александр Долгорукий.

– Романтик! – улыбнулся ему Лермонтов. – К Барятинскому есть другой счет, господа. Помните ли вы, что он публично выражал сочувствие убийце Пушкина и добился высокой чести посетить арестованного Дантеса?

– Стало быть, Лермонтов, он хорошо помнит и твои тогдашние стихи?

– Признаюсь, я метил в подлецов покрупнее. Однако с тех пор мы с Барятинским разошлись. Но на последнем новогоднем маскараде я собирался принести ему поздравление с амурной карьерой при дворе… Надо было видеть величественную рожу Барятинского: поздравление было бы вполне своевременно.

– И ты поздравил? – раздались голоса.

– К сожалению, не успел. Помешала неожиданная история.

– Рассказывай!

– Но входит ли подобный рассказ в программу наших сходок? – серьезно обратился поэт к Браницкому.

– К делу, к делу! – отвечал хозяин дома.

– Продолжаю, господа. Их высочества Ольга и Мария Николаевны были на маскараде в розовом и голубом домино, и, разумеется, все делали вид, что не могут раскрыть эти прелестные инкогнито. Таинственные домино непринужденно резвились, конечно под тайным попечением голубых мундиров, и, резвясь, стали интриговать меня, хотя я не искал подобной чести.

вернуться

1

Конечно, безусловно (франц.).