Изменить стиль страницы

– Милость! – перебил Панаев. – Право, Андрей Александрович, с ней лучше поторопиться, чем ожидать всеобщего истребления помещиков.

Как ни привык Краевский к неожиданным суждениям свояка, на этот раз он положительно опешил.

– Однако вы, Иван Иванович, сами впадаете в легкомысленную и предосудительную крайность.

– Я? При чем же тут я? – удивился Иван Иванович. – Вы бы поездили, Андрей Александрович, по России, тогда бы иначе заговорили…

– Да тише вы! – перепугался Краевский.

– Нет, сударь, коли о Секретном комитете заговорили, так извольте слушать. Когда поехал я прошлым летом в Казанскую губернию, сам перетрухнул. Представьте, управляющий имением выезжает в поля не иначе как с конной охраной… Вот они, смиренные-то мужички, какого страху навели! А помещики, отправляясь в дальний путь, маскируются под купцов или мещан. Ей-богу! И возводят на ночь в усадьбах баррикады. Даю честное слово, баррикады! А ведь это Тетюши! Что же в просвещенных губерниях творится?

В губерниях действительно творилось неладное. Неурожай поразил все Поволжье и многие другие места. Помещики бежали из насиженных гнезд. Иных мужики выгоняли из дедовых вотчин, пуская красного петуха. Власти растерялись. В двенадцати губерниях против голодных мужиков действовали воинские команды. Но и войска не хватало. Положение оказалось настолько грозным, что император Николай Павлович вынужден был искать всех возможных мер успокоения. Непокорных секли в деревнях, в Петербурге заседал Секретный комитет.

Об этом-то комитете и хотел было обстоятельно поговорить редактор «Отечественных записок», но Панаев обнаружил неожиданный поворот мысли.

– Кстати, – вдруг оживился он, – не завернуть ли нам по случаю масленицы на блины к Палкину? Идея! – продолжал он. – И Белинского прихватим!

Андрей Александрович посмотрел на свояка с недоумением.

– Виссариона Григорьевича – в ресторан? Не представляю…

– Уговорю, ей-богу, уговорю! – увлекался все больше Иван Иванович. – Для пользы русской словесности, хочет он или не хочет, затащу Виссариона к Палкину!

– Сомневаюсь!

– Пари! – решительно протянул руку Панаев.

– Никогда не держу пари. – уклонился Краевский. – С меня довольно споров о статьях Виссариона Григорьевича. Все еще о них шумят?

– Шумят, как всегда, шумят почитатели Виссариона. А январская книжка «Отечественных записок», в которой явился он с таким разнообразием идей, до сих пор остается злобой дня. Признаться, горячие головы изрядно его честят, о чем я, Андрей Александрович, не раз предупреждал.

– Очень хорошо, – откликнулся Краевский и даже потер руки, – без диспутации нет жизни журналу. За что же именно и почему ругают?

– А все за то же. Не дает покоя прежде всего злополучная статья «Менцель – критик Гёте». То поклонялись Белинскому как кумиру, то готовы повергнуть собственного идола во прах. Да и я, сколько ни слушаю, не могу взять в толк: зачем он написал эту статью? А некоторые приписывают ее вашему влиянию, Андрей Александрович!

– Чересчур лестно для меня, – улыбнулся Краевский. – Попробуй повлиять на Виссариона Григорьевича! Хотел бы видеть такого человека… Впрочем, неужто публике до сих пор невдомек, что Белинский согласился работать в «Отечественных записках» и с тем в Петербург переехал, чтобы вся его работа была, как он сам заявил, без всякого ущерба для его литературной совести? Не вы ли, Иван Иванович, были посредником в этом соглашении джентльменов?

– Очень хорошо помню! Не забыл я и того, что в свое время вы, Андрей Александрович, именовали Белинского мальчишкой и крикуном…

– Каюсь, каюсь! Но я же зову его ныне и спасителем журнала…

– А если из одной крайности ударяетесь в другую?

Разговор стал живо интересовать Андрея Александровича. Он поправил шелковую шапочку.

– Я никогда не высказываю Белинскому своего мнения о его статьях, – ни одобрения, ни порицания. Я умею уважать свободу мысли!

– А мне тычут этого самого «Менцеля» и, стуча кулаком по столу, допрашивают: «Неужто все это мог написать Белинский?»

– Ох, эти горячие головы! – перебил Андрей Александрович. – Никак не хотят отдать автору справедливости: ведь блестящая, полная мыслей статья!

– Кто будет спорить! – воскликнул Панаев. – Но именно мысли эти, изложенные с таким блеском, и возбуждают ярость. Не соглашаются пылкие умы насчет разумно-сущего. Как это у них, философов, выходит? Учу, учу эту премудрость, а постигнуть не могу, и память не держит…

Иван Иванович встал, нашел на письменном столе январскую книжку «Отечественных записок» и стал быстро ее листать.

– А! Вот то самое место, где философская собака зарыта! – И он прочел, глубокомысленно наморщив лоб: – «Все, что есть, то необходимо, разумно и действительно».

– Ну? – спросил Краевский. – Автор воспроизводит известное положение Гегеля.

– Гегель-то, конечно, Гегель… «А как же нам, спрашивают, на наши российские безобразия смотреть? Неужто они тоже необходимы и разумны?» И опять тычут в те строки, где Белинский проповедует, что истинное искусство должно примирять нас с действительностью, а не восстанавливать против нее.

– Таков непреложный философский вывод, – охотно подтвердил Краевский.

– А мне говорят: «К черту эту философию, если зовет лукавая ведьма к примирению с нашим российским непотребством! Пусть ваш автор той блудливой старушонке куры строит, а нас увольте!»

– Увольте и меня, почтеннейший Иван Иванович, от подобных выражений!

– А я, Андрей Александрович, еще смягчаю выражения. Молодежь, которая восстает ныне на Белинского, не признает изящных иносказаний.

Краевский потянулся к книжке журнала и, взяв ее из рук Панаева, поставил на полях читанной страницы аккуратную галочку.

– Очень любопытно, очень… – сказал он. – Не понимают или не хотят понять выводов, вытекающих для искусства из определенной идеи.

– А пристали ли те выводы, хотя бы и сверхфилософские, нашему либеральному журналу? – спросил Панаев.

– Но разве не свобода мнений написана на нашем знамени? – вопросом на вопрос отвечал Краевский. – Продолжайте, однако, редакции необходимо собрать все отзывы.

– Извольте. Тем охотнее буду продолжать, что по случаю масленицы наша журнальная братия, очевидно, более склонна к блинам, чем к философии. Признаюсь, я не охоч передавать нападки на Белинского в присутствии любопытных… И так действуют как красное на быка многие мысли Виссариона Григорьевича. А перечитав злополучного «Менцеля», громоподобно кричат: «Неужто это Белинский, написавший когда-то «Литературные мечтания»? Неужто это Белинский, провозгласивший явление Гоголя?» Ему ли, мол, проповедовать созерцательность и примирение? Ну, и прочее и прочее, и все непременно на таком фортиссимо, что я бегу прочь, а потом страдаю мигренью.

– Да, – Краевский вздохнул, – не хотят понять, что Виссарион Григорьевич, еще будучи в Москве, изменил свои мнения в сторону умеренности. Неужто с годами не может умягчиться у критика характер?

– Сильно сомневаюсь, Андрей Александрович. Виссарион разве что в могиле смирится. А как он разделал в той же книжке Полевого! И подписи под статьей нет, а все знают автора, и все опять в один голос заявляют: «Вот где отозвался прежний Белинский!» И находчив же он: перепечатал ехидную характеристику, данную раскаявшемуся Полевому Булгариным. Выходит, Полевого да Булгариным же по голове, а Гречу теперь их мирить! Воображаю, сколько у них конфузу! Но Булгарин-то хорошо дело понимает. Как-то встретился мне на улице: «Почтеннейший, говорит, это не вы ли привезли из Москвы бульдога Белинского, чтобы нас травить?» Этот понимает, что ни ему, ни его подручным спуску от Виссариона не будет. У него была и всегда будет бульдожья хватка на врагов. Вот вам и созерцатель! Одной рукой пишет о разумной действительности и примирении с ней, а другой раздает полновесные оплеухи охранителям наших устоев.

– От этого «Отечественные записки» никак не проиграют, – довольный, перебил Краевский. – Клянусь, я и здесь никак не собираюсь стеснять Белинского.