Изменить стиль страницы

Поэт отошел к столу. Налил вина в бокал, смотрел, прищурясь, как играют хрустальные грани. Из биллиардной снова слышались щелканье шаров и возгласы игроков. Гости, оставшиеся в кабинете, наскучив литературным разговором, разбились на группы. Только разгорячившийся Жерве, юный Долгорукий да еще два-три офицера оставались подле поэта.

– Помнится, я никогда не читал вам одно из детских своих мараний? – Лермонтов с минуту колебался: – Ну, извольте слушать. Называется «Жалобы турка». Самое название свидетельствует о том, как я был хитер в пятнадцать лет. Мне верилось, что ни один цензор, ни один жандарм не догадается, о судьбах какой страны печалится мой турок. А турок мой, описав в стихах некий дикий край с его поблекшими лугами, продолжал:

И где являются порой
Умы и хладные и твердые как камень?
Но мощь их давится безвременной тоской,
И рано гаснет в них добра спокойный пламень,

А почему? И на это ответил всеведущий турок:

Там рано жизнь тяжка бывает для людей,
Там за утехами несется укоризна,
Там стонет человек от рабства и цепей!
Друг! этот край… моя отчизна!

Не этот ли самый турок, господа, бесследно скрывшийся, оставил ключ и к моему роману? Но то, что было ясно хитрому турку, то навсегда останется тайной для Печорина… Тщетно будет он искать причины страданий в себе самом. Впрочем, не пристало мне давать объяснения за своего героя, пусть сам говорит с читателями.

– Итак, господа, – сказал после общего молчания Жерве, – всегда, о чем бы мы ни заговорили, неминуемо встает перед нами проклятое рабство. И Печорин, не нашедший пути, лишь повторяет, оказывается, у Лермонтова его поэтическую жалобу, вырвавшуюся в детстве. Ты прав, Михаил Юрьевич, рабство калечит всех – не только рабов, но и рабовладельцев. Но если это так, к тебе прямой вопрос: как с рабством бороться?

– Не знаю, – коротко ответил поэт. – По-видимому, на Сенатскую площадь мы еще раз не пойдем.

– Так что же, по-твоему, делать?

– Друзья мои, – отвечал Лермонтов, – наш разговор о романе, который еще не вышел в свет, не приведет нас к решению, впрочем, как и всякий другой разговор… Не пора ли расходиться?

– Не торопись, Лермонтов, и не торопи других. Господа! – возвысил голос Браницкий. – Нам непременно нужно обменяться мнениями о действиях Секретного комитета по крестьянским делам. Кто имеет сообщить новости?

– Представьте, господа, комитет никак не может уяснить своих задач и не решается испросить указаний его величества, – объявил Шувалов.

– Однако известия о комитете, проникшие в общество, уже вызвали сильное неудовольствие его величества, – добавил Фредерикс.

– Но у кого же есть верные сведения о предположениях комитета? – тщетно взывал Браницкий.

Таких сведений ни у кого не оказалось. Комитет, насмерть перепуганный первыми слухами об ожидающихся от него реформах, не проявлял ни малейших признаков жизни.

– Не надо быть пророком: у Секретного комитета не окажется ни тайных, ни явных дел, – заключил Лермонтов. – Разве что отважатся старцы пустить очередной мыльный пузырь! Не в первый раз собирают их для этих невинных упражнений… Когда же назначена наша следующая сходка, господа?

– Как всегда, в пятницу, – объяснил Браницкий.

– А я чуть не забыл о табельных днях заседаний нашей тайной палаты… Жаль, – продолжал Лермонтов, – что не имел возможности вовремя рекомендовать в члены Григория Александровича Печорина. Пожалуй, это был бы наиболее достойный наш собрат… Может быть, ему не пришлось бы ехать от тоски в Персию. К тому же и нас стало бы уже не шестнадцать, а семнадцать.

– Ты все шутишь, Лермонтов! – с укоризной перебил князь Гагарин. – Ты не хочешь видеть, что мысли наши обращены к возвышенному.

– Но если бы я не уважал стремления к возвышенному, – с серьезным видом отвечал Лермонтов, – я бы, пожалуй, не разделял тогда ни тайны, ни опасности этих сходок.

– А ты думаешь, тайна наша в опасности? – осторожно осведомился Браницкий.

– О, ничуть! Сам граф Бенкендорф не подозревает, какой страшный заговор здесь зреет. Но если когда-нибудь ученые мужи, обратясь к истории, вздумают всерьез говорить об этом, какую напраслину взведут они на нас, не способных обходиться без лакеев даже на тайных сходках!.. Итак, до очередной пятницы, господа!

– Едем, Мишель! – встал с места Столыпин.

…Они вышли на безлюдный Невский.

– Пройдемся, – сказал Лермонтов.

Друзья отпустили лошадей и пошли к Литейному проспекту.

– Как твое ранение? – спросил Столыпин.

– Я уже забыл об этом пустяке.

– А я хотел ехать к тебе в Царское, Мишель, если бы не встретил тебя сегодня у Браницкого. Есть неприятные новости. Говорят, прекрасная Бахерахтша, узнав неведомо как о твоей дуэли, уже болтает о том в гостиных.

– Так… – равнодушно откликнулся Лермонтов. – По счастью, ей придется довольствоваться только собственной болтовней.

– До нее, по-видимому, дошел слух, что дуэль произошла из-за Щербатовой. Какая же женщина способна это простить! Кстати, ты был у Щербатовой?

– Был… Милая княгиня горько плачет, убежденная в том, что Барант искал встречи со мною именно из-за нее, и во всем себя винит.

– Пожалуй, у нее есть для этого некоторое основание, – заметил Столыпин.

– Я не стану ее разуверять, – ответил поэт. – По-видимому, она искренне волнуется. И слезы, если только слезы женщины что-нибудь значат, служат тому порукой. Право, ей не было бы легче, если бы она знала, что Барант искал столкновения со мной во что бы то ни стало; он раскрыл свои карты, когда пренебрежительно отозвался о русских, не остановясь даже перед именем Пушкина.

Столыпин молча слушал горячую речь. По-видимому, его гораздо больше занимали слухи, распространявшиеся по гостиным.

Госпожа Тереза Бахерахт, недавно явившаяся в петербургском свете, была известна эксцентричностью поведения, влечением к поэзии и к поэтам и неудержимой склонностью к собиранию и умножению сплетен. Положение осложнялось тем, что госпожа Бахерахт не скрывала своего пылкого внимания к «демоническому русскому поэту», как она называла Лермонтова.

– А что ты думаешь предпринять против Бахерахтши? – спросил Столыпин. – Смотри, она в самом деле может начать интригу.

– Пустое! – отмахнулся Лермонтов. – Кто даст веру сплетням Бахерахтши?

– Тебе ли, Мишель, не знать изобретательности женщины, мстящей за отвергнутое чувство! Особенно если эта женщина сама принадлежит к дипломатическому миру.

– Но тем меньше ей нужды ввязываться в эту интригу, Монго!

Так называл Лермонтов своего друга и родича Алексея Столыпина и увековечил это прозвище в своих шуточных поэмах.

– Мишель, – отвечал Столыпин, – ты забываешь о нравах дипломатов и дипломаток! Кто знает, может быть, жена русского консула в Гамбурге имеет свои цели, чтобы прислужиться послу Франции или графу Бенкендорфу… А Тереза Бахерахт рождена для интриг.

– Разве только для мелких, Монго!

– Как сказать! А если Бахерахтша гонится сразу за двумя зайцами – жаждет утолить мщением свою ревность к Щербатовой и одновременно хочет сыграть какую-то темную роль? Помни, мне наверное передавали о болтовне Бахерахтши. Что нам делать, если она действительно проникла в тайну дуэли?

– Если так, все будет бесполезно, – отвечал Лермонтов. – Сам дьявол не сладит с женщиной, если ей захочется мстить. Во всяком случае, Бахерахтша не дождется моих просьб. И ты не беспокойся, Монго, дело с Барантом сошло с рук как нельзя лучше!

– Сошло ли? – в задумчивости переспросил Столыпин. – Во всяком случае, я хотел тебя предупредить… Ты завтра в городе, Мишель?

– По счастью, вырвался на целые сутки. Замучили меня полковыми учениями и держат на особой примете.