– Я переговорю с графом, – заключил прием Дубельт, – он еще сегодня едет во дворец.
Стало быть, в гоньбу по маловажному делу включился сам шеф жандармов и маловажное дело вторично за одни сутки возвращалось к его величеству!
– Я полагаю, что Вятку можно будет заменить другим городом, – на ходу бросил Дубельт, вежливо провожая посетителя до дверей кабинета. – Граф – человек ангельской доброты, – вдруг объявил он и, может быть спохватившись, что переиграл, опустил лисьи глаза долу. – Итак, мы увидимся завтра ровно в восемь утра. Я тоже буду у его сиятельства.
По-видимому, было сделано все, чтобы сбить с толку молодого человека. Чрезвычайные меры, принятые по делу, именовавшемуся маловажным, должны были создать впечатление грозной тайны. Воспоминание об этой зловещей таинственности, в которой кружились все, начиная с квартального надзирателя до шефа жандармов и императора, должно было сломить строптивость молодого человека на всю жизнь.
Усовершенствование отечески-воспитательной системы началось давно. Воцарившийся император воздействовал на «преступников» четырнадцатого декабря не только при помощи интимных бесед. Сердечную беседу сменяли кандалы. Потом, когда обреченных возили в Следственную комиссию, накладывали повязки на глаза. Разумеется, им не объясняли символического смысла этой меры, почерпнутой из обрядов обращения со смертниками.
Воспитатели оказались изобретательны: иногда, как поручика Лермонтова, посылали на неминуемую смерть с пожеланием счастливого пути; иногда ошеломляли молниеносной быстротой.
В назначенный час Герцен переступил порог приемной шефа жандармов, через которую прошли тысячи людей. Со времени приема поручика Лермонтова граф Бенкендорф нисколько не изменился. То же мятое, безразличное лицо, тот же оттенок показного благодушия. Он поглядел на Герцена так, будто хотел сказать: «Эх, молодежь, молодежь, ну что с вами делать?» – и тем же тоном объявил:
– Государю угодно изменить свое решение. Его величество воспрещает вам въезд в столицу, вы снова отправитесь под надзор полиции, но место вашего жительства предоставлено назначить министру внутренних дел.
Аудиенция была, в сущности, окончена. Бенкендорф сделал рукой нечто вроде прощального жеста. Но посетитель заговорил сам, и шеф жандармов взглянул на него с неожиданным интересом.
– Даже в сию минуту, – сказал Герцен, – я не могу поверить, чтобы не было другой причины для моей ссылки. В свое время я был сослан по делу студенческой вечеринки, на которой не присутствовал. Теперь я наказываюсь за слух, о котором говорил весь город. Странная судьба!
Бенкендорф выслушал не перебивая. Ответил не то с сокрушением, не то наставительно:
– Я вам объявляю монаршую волю, а вы мне отвечаете рассуждениями. Это потерянные слова. Но так как вы напомнили о вашей первой истории, а ныне оказались виновны вторично, то я особенно рекомендую вам, чтобы не было продолжения. В третий раз так легко вы, наверное, не отделаетесь.
В заключение граф даже улыбнулся благосклонно, а под улыбкой скрыл досадливую мысль: кажется, на этот раз испытанная система не дала нужного результата. В чем же был допущен просчет? Во всяком случае, чиновник министерства внутренних дел, приговоренный к новой ссылке, уходил из приемной с поднятой головой.
А министр, в ведомстве которого числился коллежский асессор Герцен, повел собственную игру. Можно сказать, между графом Бенкендорфом и графом Строгановым произошла даже легкая пикировка. В пику шефу жандармов министр внутренних дел по-своему завершил дело. Ссыльному чиновнику была обещана значительная должность советника губернского правления в одной из ближних губерний. Задумывая этот ход, граф Строганов упустил из виду важную подробность: советнику губернского правления Герцену по должности своей пришлось бы осуществлять надзор за политическим ссыльным коллежским асессором Герценом.
А все дело, начиная с утреннего явления квартального надзирателя до решения министра внутренних дел, тянулось меньше сорока восьми часов!
Наталья Александровна заболела. Нервное потрясение оказалось для нее слишком сильным. Герцен проводил дни и ночи у постели жены. Ненависть, глубокая, непреходящая ненависть – этим словом он мог бы определить свое отношение к тем, кто осуществлял власть и «отеческое» попечение над русскими людьми.
Ничего не знал о происшедших событиях Виссарион Белинский.
Вышел декабрьский номер «Отечественных записок», и там «История одного молодого человека». Черная квазидатская собака по имени Плутус, которая имеет хищную привычку вырывать из рукописи наиболее значимые листы, победно красовалась в журнале. Междусловие, придуманное Герценом, дойдет до читателя!
С этой радостной новостью и отправился Виссарион Григорьевич на Морскую.
А там, в кабинете Александра Ивановича, он выслушал продолжение истории молодого человека, который сумел обойти цензуру, а теперь в клочья порвал психологическую сеть, накинутую на него голубыми мундирами.
– Как чувствует себя Наталья Александровна? – осведомился Белинский.
– Врачи не выходят из нашего дома. Наташа оказалась больше всех наказана в деле неведомого ей будочника. А может быть и хуже: может быть, накажут смертью нашего будущего ребенка.
Герцен перелистал журнал.
– Теперь, – сказал он, – я продолжу «Историю молодого человека» иначе. Я покажу, как наша власть воспитывает людей. Когда у человека не остается ни идей, ни чувств, ни мыслей, это значит, что для власти он вошел в ум. Когда у него не будет ничего, кроме формулярного списка по службе да приходо-расходной книги для души, – вот тогда он становится верноподданным. Тогда – и только тогда – ему милостиво разрешают существовать, то есть красть, обогащаться, подличать, зверствовать над людьми и в умилении взывать к всевышнему о здравии императора. Я опишу русский город, в котором стоят вечные сумерки, где даже невинные качели напоминают виселицу…
– Очень нужная тема! – одобрил Белинский. – Горячо надеюсь, что здоровье Натальи Александровны позволит вам снова сесть за повесть.
– Она сказала мне при начале этой гнусной истории: «Ты сильнее их», – в задумчивости продолжал Герцен. – Дай бог, чтобы исполнились ее слова!
Они продолжали разговор о литературных делах. Герцен был полон новых замыслов.
– Я опишу, даю вам слово, русский богоспасаемый град, и не дрогнет рука. Там старухи с померанцевыми бантами на чепцах интересуются только московским митрополитом Филаретом. Это – религия! Помещики, прослышав о нашествии саранчи на юге, смекают только одно: намного ли вздорожает их собственный хлеб? Это – нравственность! Там учителя, давно все перезабывшие, ни о чем более не мечтают, как о рюмке водки да о трубке табака. Там доктор забыл даже названия лекарств, зато знает верное средство к благополучию – угодливость и самоуничижение. Это – ученость!
Белинский согласно кивал головой, не перебивая этой вырвавшейся из глубины души, импровизации.
– Там, – продолжал Герцен, – непричастные к кругу избранных дрожат перед исправником, исправник – перед полицмейстером, полицмейстер – перед вице-губернатором. Российская, вошедшая в плоть и кровь, трясучка! Гляньте, когда торжественная процессия чиновников собирается вслед за губернатором в кафедральный собор! Каждый, кто поймает милостивый взгляд губернатора, тот, счастливый, кланяется, хотя бы случилось это в пятый раз! Да ведь таких холопов надо было пестовать веками! И что же? Выпестовали! Выспавшись и очнувшись от обжорства и водочного дурмана, они собираются вечером на бал. В комнатах уже тесно от гостей, но не подают чая, не садятся за карты. Музыканты, собранные в передней, только держат наизготовку инструменты. Ждут губернатора и откупщика. Символическое единение растленной власти и золотого тельца! И вдруг в комнату врывается квартальный, дежуривший у ворот. От усердия он сбивает с ног гостей и, выпучив глаза, кричит хозяину: «Карета его превосходительства изволили въехать на мост!»