Изменить стиль страницы

Обдумывая эту задачу, Герцен внимательно перечитывал рукопись, предназначенную для «Отечественных записок». А читая, снова возвращался в покинутый отчий дом. Пестрой толпой встречали его дворовые люди, гувернантки и гувернеры. Здесь пережил он первое биение сердца и дружбу с Николаем Огаревым. А вот и старый друг Шиллер и строки, посвященные ему: «Сколько слез лилось из глаз моих на твои поэмы!»

На смену Шиллеру идет чудак учитель, студент Московского университета. Приступая к объяснению премудрой риторики, он объявлял для начала, что все риторики, вместе взятые, не стоят медного гроша. Он читал с учеником скучнейшие творения назидательных поэтов и сопровождал это длинное, утомительное путешествие одним кратким комментарием: все это не стоит и десяти строк из «Кавказского пленника» Пушкина… Светла останется твоя память, учитель!

Вся рукопись овеяна дыханием юности. Но коснется ли автор первой любви, или Шиллера, или старого сундука с книгами, который стал первой библиотекой юного обитателя барского дома, – везде будет сопровождать юного героя повзрослевший, много увидевший в жизни автор. На всю отлетевшую юность бросит слегка ироническую улыбку кандидат Московского университета и бывший политический преступник, автор мятежных статей и чиновник министерства внутренних дел. Бросит он эту ироническую улыбку на всю летопись юных дней, кроме тех страниц, на которых звучит клятва служить человечеству.

Но как, однако, одолеть цензуру? С этим неразрешенным вопросом сидит и в министерстве молодой коллежский асессор. Ему, как человеку образованному, искусному в писании, поручено составление годового всеподданнейшего отчета для императора. Форма отчета давно, впрочем, установлена:

«Из рассматривания числа и характера преступлений ваше величество изволите усмотреть успехи народной нравственности и усиленное действие начальства с целью оную улучшить…»

Примерно так обосновывались в отчете успехи по всем сторонам внутреннего управления. Коллежскому асессору Герцену надлежало подкрепить все эти рассуждения цифрами, которые он должен был состряпать по губернским отчетам.

Но над этим не стоило и думать. Ясное дело, он не будет участвовать во всероссийском подлоге.

Из головы не выходит цензура. Цензура, грубо вставшая на его пути к читателям, едва решился автор выдать в свет свое первое художественное произведение.

Если цензуру обойти нельзя, надо выставить ее в этом же произведении на всеобщее посмеяние.

– Нашел, нашел! – восклицал Александр Иванович, входя через несколько дней в будуар Наташи.

В руках он держал свежеисписанный лист, это было объяснение к «Запискам». Автор сообщал читателям, что тетрадь неизвестного молодого человека попала к нему совершенно случайно. Вероятно, забывчивый владелец оставил ее на почтовой станции, а смотритель и передал ее сочинителю.

– Все это только вступление, Наташа. Слушай дальше. Начинается главная часть.

«Но прежде меня, – читал Герцен, хитро щурясь, – он давал ее поиграть черной квазидатской собаке; собака, более скромная, нежели я, не присвоивая себе всей тетради, выдрала только места, особенно пришедшие на ее квазидатский вкус; и, говоря откровенно, я не думаю, чтоб это были худшие места. Я буду отмечать, где выдраны листья…»

– Теперь-то, – продолжал Герцен, – я думаю, каждый читатель поймет, кто терзал мою рукопись.

И он с торжеством прочел конец своего замысловатого междусловия, обращенного к читателям:

– «Прошу помнить, что единственный виновник – черная собака; имя же ей Плутус!»

Едва произнес он последние слова, как разразился смехом и смеялся весело, раскатисто, заразительно. К смеху отца неожиданно присоединился Сашка, сидевший на коленях у матери. Он подпрыгивал, пускал от восторга пузыри и вторил отцу так, словно к колоколу присоединился звонкий колокольчик.

– Видишь, видишь! – говорил Александр Иванович. – Сашка и тот уразумел. – Он крепко пожал пухлую Сашкину лапу. – Спасибо тебе, друг, за единомыслие и поддержку!

Но Сашка, обменявшись с родителем рукопожатием, вдруг изменил тактику. Не желая, очевидно, подчеркивать это опасное единомыслие и во избежание новых демонстративных рукопожатий, он дипломатически сунул всю пятерню в рот.

На том и оставил его Александр Иванович. Глянув на часы, он поехал к Белинскому.

– Ладно, коли пройдет, – сказал, улыбаясь, Виссарион Григорьевич, после того как выслушал хитрое авторское междусловие.

– Непременно пройдет, – уверенно подтвердил Герцен. – У нас о Пушкине вычеркивают, а Булгарина охраняют. В малейшем намеке на крепостное право каждую букву понюхают, на всяких либеральностях каждый цензор собаку съел, но мою квазидатскую собаку обязательно пропустят. Уверенно рассчитываю на цензорское уважение к науке. Кто захочет признаться, что он даже не слыхал о такой ученой собачьей породе?

– Будет весьма любопытно, если проскочит ваш Плутус к читателям, – Белинский взял рукопись. – С отрадой вижу, Александр Иванович, что, вступая на журнальное поприще, уже овладеваете вы горькой наукой иносказания.

Герцен некоторое время молчал.

– Хотелось бы мне знать: поймут ли грядущие поколения весь ужас, всю трагическую сторону нашего существования? Поймут ли они, отчего руки у нас не поднимаются на большой труд, отчего и в минуты восторга нас гложет тоска? А ведь на наших невзгодах вырастет счастье потомков… Поймут ли они, как мы жили?

– Поймут! И сейчас начинают понимать, – тепло отвечал Белинский. – У меня гостит Кольцов. Посмотрите, сколько в нем жажды просвещения. И он ли один? Повсюду тянутся люди к журнальной книжке. Нам бы только силенок побольше, да ума, да ненависти…

Он закашлялся и сквозь кашель с трудом продолжал:

– Как осень на двор, слабею. Ох, лютая!

Глава вторая

Надо было ехать на званый вечер к Панаеву, а Белинский все еще не возвращался домой. Алексей Васильевич подогревал самовар и начинал серьезно тревожиться.

Когда же вернулся наконец Виссарион Григорьевич, он молча разделся и сел к столу.

– Что с вами? – встретил его Кольцов. – Или опять в делах проруха?

– Давно бы надо мне к этим прорухам привыкнуть, а не могу.

– Стало быть, цензура?

– Угадали! – Белинский поглядел в окно. – Не верится, что где-то и сейчас светит солнце… Когда же мы его дождемся?

За окном бушевала осенняя непогода. Виссарион Григорьевич прислушивался к унылому завыванию ветра и оттого становился еще раздражительнее.

– Так вот, – сказал он желчно, – написал я рецензию на труды Российской академии. Думается, еще очень мягко написал о подвигах наших литературных олимпийцев… Уж очень было соблазнительно познакомить читающую публику с наградами, которыми венчала Академия своих избранников. Ей-богу, не от моего измышления писал. По собственному отчету Академии оказалось такое, что и злейший ее враг наклепать не мог. Пушкин, изволите ли видеть, оставлен Академией вовсе без внимания и награждения, зато увенчан был высшей наградой пиита сочинивший «Песнь сотворившему вся». Вы про такого пииту, князя Шихматова, он же иеромонах Аникита, слыхали?

– Должно быть по невежеству нашему, не довелось слыхать.

– А ему в свое время была присуждена большая золотая медаль в сто червонных, тоже, надо полагать, «во славу сотворившего вся»! Нуте-с, всех лауреатов Академии за многие годы я добросовестно перечислил и думаю: вдруг какой-нибудь чудак читатель за Пушкина обидится? Вот и написал в утешение: вероятно, Пушкина обошли по причине его преждевременной смерти… Надо же спасать честь Академии! – Белинский язвительно улыбнулся. – Еще хотел написать, что Пушкин не нуждается в наградах из рук поклонников инока Аникиты, а также девицы Ярцевой, награжденной, как сказано в отчете, за неизвестное публике сочинение. Хотел, но не написал, чтобы не погубить всей рецензии. Как видите, проявил умеренность.

Кольцов поглядывал на него искоса, пряча улыбку.

– Но, наверное, не пожалели похвал, от которых не поздравствуется Академии?