Изменить стиль страницы

А командир сидит над письмом и грызет перо. Как раскачать петербуржцев и москвичей хотя бы на одну ответную строку? Авось ответит хоть Алексей Лопухин. Разумеется, он понятия не имеет о том, какое послание пошло с Кавказа к его сестре. От Вареньки ответа нет и, конечно, не будет. Пусть бы хоть что-нибудь черкнул о ней ее беспечный брат.

«Писем я ни от тебя, ни от кого другого уж месяца три не получал. Бог знает, что с вами сделалось… Я махнул рукой. Мне тебе нечего много писать: жизнь наша здесь вне войны однообразна; а описывать экспедиции не велят. Ты видишь, как я покорен законам. Может быть, когда-нибудь я засяду у твоего камина и расскажу тебе долгие труды, ночные схватки, утомительные перестрелки, все картины военной жизни, которых я был свидетелем».

Но надо как можно дальше гнать от себя соблазнительную мысль о беседах у московского камина.

Отряд генерала Галафеева находится почти в непрерывном движении. Выработан новый маршрут: войска пойдут к аулу Алды, потом углубятся в Гойтинский лес и снова выйдут к берегам реки Валерик.

Команда поручика Лермонтова ведет самые рискованные поиски, ее бросают в самые отчаянные дела. Недаром командир и окрестил своих лихих кавалеристов партизанами.

Михаил Юрьевич сиживал с солдатами у ночного костра, ел с ними из одного котла, а потом, укрывшись буркой, долго слушал солдатские речи.

Иногда сквозь сон ему казалось, что он, как встарь, бродит по родным Тарханам. Так неотличимы были разговоры у костра на Кавказе от тех, которых он наслушался в детстве. Тогда Россия была полна воспоминаниями о славном 1812 годе:

Да, были люди в наше время,
Не то, что нынешнее племя;
Богатыри – не вы!

…Дремлется Михаилу Юрьевичу, а на смену солдатскому рассказу тихо слетает к догорающему костру задушевная песня.

Вьется, ширится песня над костром, а кругом стоит чужой, настороженный лес. Вот уже почти все солдаты или спят, или дремлют. Тлеют последние дрова. Не спит, прислушивается к песне поэт. И здесь, подле какого-нибудь только что взятого аула Урус-Мартани, она, вездесущая, так же говорит сердцу, как пестовала его в Тарханах. Тогда, с детских лет, и потянулся к песне Михаил Лермонтов. В тетради, которой поверял мальчик свои заветные думы, он записал: «…если захочу вдаться в поэзию народную, то, верно, нигде больше не буду ее искать, как в русских песнях».

С той поры он неотступно вслушивался в эти песни и сам их записывал. А коли попала песня в верные руки, как не обернуться ей быстролетной птицей:

Вольность-волюшка,
Воля милая,
Несравненная,
Неизменная…

Но не петь таких песен солдатам у костра. Той песней вооружил поэт Лермонтов молодого казака-пугачевца в давнем незавершенном романе.

Михаил Юрьевич переворачивается под буркой на другой бок. Не спится. В голове неясно проносятся мысли о будущих книгах, о журнале. И совсем ясная мысль: в отставку! Прежде всего в отставку!

Поход продолжался. Снова вышли к берегам Валерика. И словно бы для того, чтобы подтвердить всю бессмысленность экспедиций, предпринятых неведомо зачем, здесь же, где было сломлено сопротивление неприятеля, опять встали, как из-под земли, отряды горцев.

В журнале военных действий тридцатого октября 1840 года снова записали: «При речке Валерике поручик Лермонтов явил новый опыт хладнокровного мужества, отрезав дорогу от леса сильной партии неприятеля, из которой большая часть обязана спасением только быстроте своих лошадей…»

В памяти поэта оживали недавно написанные стихи:

Уже затихло все; тела
Стащили в кучу; кровь текла
Струею дымной по каменьям,
Ее тяжелым испареньем
Был полон воздух…

Когда прибрались после боя и встали на ночлег, началась обычная бивуачная сутолока. Никто не говорил о недавнем. Только, расположась у домовитого огонька, оглянется воин на далекий, будто присмиревший лес и долго слушает незнакомые ночные голоса.

В партии охотников, которой командовал Лермонтов, удальцы действовали проворнее, чем в других частях. Еще только тянет пехота дровишки для костра, а у партизан-кавалеристов уже вскипает каша. В пехоте еще только вытаскивают ложки из-за голенищ – в команде у поручика Лермонтова отужинали и чаевничают. Только какой там у солдата чай! Чай вместе со всем, чем ведают интенданты, редко доходит до служивых. Солдатам – пей вволю крутого кипятка. По крайней мере тут уж ни одна интендантская крыса не позарится. Пейте, ребята, на доброе здоровье!

У костров, где расположилась на ночь команда поручика Лермонтова, расстилали шинели. А как же заснуть без присказки!

– Начинай, Лапоть!

И сдвинулись к Семену Лаптеву поближе. Пожалуй, сегодня опять меньше народу осталось в солдатском круге. Кое-кто не придет, как бы ни затейлива была солдатская сказка. Один, оставив казенное имущество батюшке царю, отправился прямым путем в божий рай, другой отходит в лазарете.

Эти – от войны. Но горцы то появятся, то опять исчезнут. Есть пострашнее враг – лихоманка-трясучка следует за отрядом неотступно.

Вот и опять не так тесен оказался солдатский круг. Но об этом не говорят. Тех, кого нет, поминают в молчании. И рассказчик, прежде чем начать, долго блюдет тишину.

Но мертвым – память, живым – жизнь. Прикурив от уголька и пустив в невидимое небо невидимым дымком, делает зачин к рассказу Семен Лаптев:

– А было дело, братцы, в стародавние времена. И жил в ту пору боярин – сам румяный, холеный, а к холопам, прямо сказать, неблагосклонный.

– Где же ты других-то видывал? – раздался голос из темноты.

Рассказчик покосился в сторону говорившего.

– А кабы видел такое чудо-юдо, я бы тебе, чудак человек, перво-наперво отрапортовал.

– Ты сказывай знай! – зашумели слушатели.

Лаптев попыхтел трубкой. Рассказ продолжался. И так и этак куражился над холопами неблагосклонный боярин.

Солдаты слушали, не проявляя никакого нетерпения. Каждый знал – вот-вот появится в сказке удалец, который одолеет барскую неправду. Для того и сказка сказывается, иначе какой в ней прок? Вот-вот явится он, сермяжный человек, видом неприметный, в лапоточках-самоделках, бороденка войлоком. Истинная сила всегда так ходит, без форсу. Пора бы и Лаптеву повернуть рассказ…

– Эх, братцы, – раздался вдруг чей-то мечтательный и неторопливый тенорок, – кабы и вправду повидать ее, волю!

Говорил немолодой тощий солдат. Вырвалось у него, должно быть, неожиданно. Сказал и смущенно замолк.

– Вот отвоюем, – угрюмо отозвался сосед, – обязательно преподнесут тебе на золотом блюде… новый хомут… Только сказку спутал, дурья голова! Давай, Лапоть, дальше!

– А ты постой, – вмешался Васька Метелкин, самый отчаянный в отряде. – Сказка никуда не уйдет. Она спокон веку наша. А воля, – он на секунду приостановился, будто взвешивая готовое слететь слово, – воля, братцы, обязательно будет как пить дать!

– А ежели за той водичкой придется под пулями ходить, тогда как?

У костра зашумели.

– Летось в Ставрополе один человек верно сказывал: министры, говорит, денно-нощно сидят, о мужицкой доле размышляют.

– Им бы мужика-то и спросить. Или невдомек?..

Звезды, вдруг выплывшие из-за темных осенних туч, спустились пониже, чтобы прислушаться к солдатской беседе. Только что же им, небесным, слушать? Ныне где ни соберутся мужики, в латаных ли зипунишках или в насквозь выветренных казенных шинелях, везде один разговор – и в Тамбове, и на Волге, и в кавказском лесу, везде, куда забредет русский человек. Везде норовит он обратить сказку былью и чтобы быль непременно расцвела вольной сказкой. Теперь, сказывают, и министры за думу взялись. Авось, благословившись у батюшки царя, поднесут что-нибудь мужику на самобранной скатерти, на золоченом блюде.