Изменить стиль страницы

Часть 2. Рассказ Великовского

После того, как заместитель министра Застольный заверил меня, что не имеет никакого отношения к исчезновению бумаг из ящика моего стола, я, оставив его и дальше отмечать рождение первенца с друзьями и подчиненными, (между прочим, эту компанию составляли мой зять, министр Фрилянд, а также несколько людей, которых я до этого не знал, и когда меня с ними знакомили, запомнил только некую старуху по фамилии Агафонова), отправился к Ликачеву. Теперь я был твердо уверен, что пропажа бумаг — дело рук этого мерзкого жука, который не годится даже в секретари и выполняет в моем кабинете ничтожные обязанности лаборанта. Давно уже пора его уволить.

Сказать по правде, я был разъярен — через меня проходила буря эмоций, но я всеми силами старался сохранять на себе «бесстрастную маску Алена Делона». Вот только моего шофера Игнатьева никогда ею не провести. Он даже любит шутить, что спиной может почуять мое настроение, (ну а я как раз сел на заднее сиденье), и за время пока мы доехали, я то и дело перехватывал взгляд, устремленный на меня из зеркала. Дело в том, что Игнатьеву я иногда доверяю вещи, которые не решаюсь открыть даже своим подчиненным, но в этот вечер обронил только, что «дочка Застольного — премилая», а после упорно молчал пока мы не прибыли к месту назначения.

— Я ненадолго.

— Хорошо, Николай Петрович.

Я вышел из машины, и понял вдруг, что снова начинаю терять контроль над собой — ветер был слишком свеж, чтобы не разбудить во мне эмоций. Я почувствовал, как хочу преодолеть оставшееся расстояние до квартиры на первом этаже за одну секунду, а потом…(!!!)

…но все же кое-что меня задержало: в желтевшем окне, (слева от темного проема подъезда), была открыта форточка, и через нее слышались громкие голоса. Ликачева и его шестилетнего сына Пети. Я встал под козырек подъезда, прислушался и достал из кармана портсигар, на котором был выгравирован трефовый туз. Подарок министра по образованию. Я собирался закурить, чтобы успокоиться, но по мере того, как я вслушивался в разговор за окном, во мне только все более и более вскипала ненависть: Ликачев был сильно пьян и грубо кричал на мальчика, заявляя, что он «такая же сволочь, как и его покойница мать». Ребенок плакал, ссора готова была уже перерасти в рукоприкладство.

Я прошел в подъезд и позвонил. В квартире послышались торопливая возня, шум опрокинутой кастрюли или чего-то еще железного, а затем пьяный вопрос:

— Кто?

— Это Николай Петрович Великовский. Откройте дверь, — произнес я как можно более спокойно, но голос мой все же дрогнул.

Снова возня, и звон дверной цепочки, после чего Ликачев в спортивных штанах и засаленной майке, из-под которой торчал его пивной животик, показался на пороге.

— Вы брали мои бумаги из ящика стола?

— Да… я хотел проштамповать их дома… — его голос был гнилым, а спиртовой запах, испускаемый порами тела, действовал на меня удушающе.

— Я же говорил вам не забирать их из министерства.

— …это… извините… сейчас принесу…

Я знал, что он не занимается ничем, кроме как исправно ходит в министерство, чтобы потом в стельку пьяным валяться в постели до следующего рабочего дня. Единственное, что его, должно быть, еще спасало от долгого запоя — влажное горячее полотенце, которое он по утрам подогревал в микроволновке, чтобы протереть им свою отекшую рожу.

Он принес мне толстую папку с бумагами, я взял ее, но все не уходил, а так и продолжал стоять в дверном проеме, и на лице Ликачева сначала отразилось тупое сонное непонимание, а потом он почуял неладное. Наконец, когда пауза затянулась, я спросил, где его сын.

— Мой сын?

— Да. Петя. Где он?

— А что такое?

— Приведите его сюда. Он пойдет со мной.

Ликачев уставился на меня.

— Дайте мне пройти, — но он не двигался с места, соображая, что бы сказать такое, о чем потом не пожалеет.

Я не собирался с ним церемониться, бросил папку на пол и толкнул в грудь, не очень сильно, но этого было вполне достаточно: Ликачев распростерся на полу, раскинув руки и ноги в стороны, пару раз дернул носом, всхлипнул и отключился. Ярость, кипевшая внутри меня, тут же оставила тело подобно тому, как бурление оставляет воду, когда ее снимают с огня. Я даже не стал поднимать папку с пола, а перешагнул через Ликачева и, позвав его сына по имени, отправился в комнаты.

Но тут-то и произошла главная неожиданность: заглянув в ту комнату, где, по всей видимости, обитал Ликачев, я увидел на стене копию картины, которую сразу узнал, ибо видел ее и раньше — то была работа моего племянника, Павла Гордеева, известнейшего художника, чьи оригинальные полотна, выставленные в самых элитных галереях мира, стоили по двести, триста тысяч долларов.

— Просто невероятно!.. Откуда это здесь взялось?.. — пробормотал я удивленно и подошел ближе.

О Гордееве, как о большом художнике заговорили лет пять назад, но я и раньше непрестанно интересовался творчеством Павла, ибо его картины оказывали на меня очень сильное воздействие: я созерцал, и на короткое время мне будто бы передавалось авторское восприятие действительности, вместе со странными ни на что не похожими взаимосвязями. (Точно этого я знать не мог, но так мне казалось). И каждая картина была частичкой этого мира, оконцем, одним-единственным слюдяным квадратиком большой мозаичной фрески, который можно было поставить на то или иное место, и от этого общее изображение принимало, порой, прямо противоположную, исключающую сторону. Снова и снова вглядывался я в катер, летевший ночью по танцующей прибрежными красками реке, в четырех людей на борту. Двое из них — те, что сидели на задних сиденьях, повернулись друг к другу и о чем-то разговаривали, а другие двое, на передних, молча наблюдали за поглощающейся рекой. Но луна… ясная луна на небе, в которой отразилась тень катера, изобразила все иначе: двух разговаривающих людей на переднем сиденье, и двух, не говоривших друг другу ни слова, — на заднем…

Где-то в глубине квартиры послышались осторожные шорохи. Я вспомнил о Пете, но с трудом сумел оторвать взгляд от картины; принялся обходить дом, и нашел мальчика в его комнате, спрятавшимся под одеяло. Я сказал ему, что будет лучше, если он пойдет со мной. Петя ничего не ответил, а только кивнул; глаза его до сих пор были влажные, и в них скользил испуг.

— Не волнуйся, все будет хорошо. Я заберу тебя отсюда. Ступай и оденься. Кстати, а ты видел картину в комнате твоего отца?

— Да.

— Не знаешь, откуда она у него?

Он отрицательно помотал головой.

— Ну иди, иди… — я повел его в прихожую.

Признаться, я всегда мечтал о внуке, особенно после смерти сына, и сейчас, когда маленький Петя неуверенно топал впереди, я знал, что эти день или два, которые ему предстояло провести у меня дома, рядом с моей семьей, непременно буду заботиться о нем так, будто он мой внук. Редко мне подворачивался столь замечательный шанс скрасить унылые будни. Пожалуй, ради этого стоило даже взять отгулы.

Часть 3. Отрывки из дневника Гордеева

Глава 1

Сегодня днем увидел из окна любопытную картину: в плоскости улицы посреди пустой дороги остановился фургон «Скорой помощи». Синих мигалок было на нем так много и они так оживленно общались друг с другом и подмигивали, что у меня возникло впечатление, будто я рассматриваю новогоднюю гирлянду из птиц. Санитары, а заодно и водитель вместе с ними, вышли из-за машины и принялись там и сям искать поломку: кто-то наклонился к заднему колесу, кто-то потрогал ногой бампер, а шофер открыл линию капота и стал под нею ковыряться — как будто дождевых червей в земле вылавливал — но он-то, конечно, никак не мог увидеть то, что и так с трудом нащупывал руками. И никто не смог бы, кроме того неодушевленного автомата, который сделал эту машину. Вы понимаете, о чем я говорю или нет?

Всем им было очень трудно, они никак не могли определить, почему она сломалась, — (а она именно сломалась), — и, в конце концов, они отправились пешком. Так были расстроены, что даже мигалки забыли выключить.