Изменить стиль страницы

Вышагивая от шкафа к окну, прогуливаясь меж столами, Ирина с горьким чувством недовольства собой вспомнила беседу с Качинским по поводу ее очерка. Беседа — короче некуда. У Качинского разыгрался радикулит, она поехала к нему с факультетскими делами. У него оказалось очень неплохая коллекция икон, «северных писем», однако он задал Ирине вопрос, сходный с вопросом Борко:

— А вы действительно считаете нужной эту вашу брошюрку? Что она вам дает? Это даже не по специальности, стало быть, о диссертации…

— Диссертация здесь абсолютно ни при чем, — перебила его Ирина. — Я считаю, в моем возрасте пора подумывать, что через какие-нибудь пять лет место надо для молодых освобождать, а не диссертацию двигать. Но вот вы же увлекаетесь «северными письмами». Почему же молодежи этим не интересоваться?

Вся стена большого холла была затянута холстом, на холсте старинные доски, все как быть следует… Но он же ученый, не объяснять же ему, что любая икона — окно в жизнь, выходящую далеко за пределы евангельских сюжетов. Что слишком долго отворачивались люди от тщательно выполненных, а то и гениальных работ когда-то живших художников. А они — бедняги! — стесненные канонами, как же пытались они из глуби веков достучаться к потомкам, рассказать о своем житье-бытье и даже о том, чего сами не видели, о чем только слыхом слыхали. Чего стоит хотя бы слон Андрея Рублева с его кошачьими лапами и когтями.

Ирина и Качинский, опершийся на палку, стояли возле отличной копии Дионисия Глушицкого из Кирилло-Белозерского монастыря. Стена виделась битая, с изъянами, и чудом уцелел на ней старичок с удивительно пытливым, добрым взглядом.

Блоковский болотный попик. Сгорблен. Ручки уже сухие. По вечерам, наверно, подолгу сидит один на каменной скамеечке у кельи, смотрит на вечернюю зарю, пока не смеркнется и не пролетит над ним, мягко взмахивая крыльями, большая птица — сова на ночную охоту.

Да, пожалуй, с того и началось, что Качинский без стеснения — как все он делал — дважды щелкнул старика по носу.

— Должен вам сказать, что моя приверженность «северным письмам» мне в копеечку влетает, — он усмехнулся. — И мне не совсем ясно, как смогут увлекаться сим предметом наши студиозиусы. Да и нужно ли им…

Качинский сделал какое-то неуловимо-презрительное движение плечами, и — да, да, именно в эту минуту! — Ирина поняла, как сильно изменилась она, какую опасную терпимость принесли ей годы, как старается она не спорить. Но ведь в том беда, что когда ты устал, когда ты даже вправе хотеть покоя, от многого можно сторониться…

Если б раньше, если б моложе — разве стерпела бы она эти щелчки?

Старичок смотрел пытливо, сложив высохшие ручки. Многое вытерпел. Вытерпит и это…

Однако скрытое смятение Ирины не укрылось от Качинского.

— Впрочем, это ваше дело. У каждого свое хобби, — сказал он, и голос его, хорошо отработанный голос лектора, на этот раз прозвучал почти сочувственно и уважительно. — В конце концов, если мне нравится собирать древнюю живопись, почему вам не может нравиться писать о ней?

Они расстались вроде бы и не поспорив, но воспоминание о битом Дионисии Глушицком из Кирилло-Белозерского монастыря с тех пор не раз тревожило Ирину.

…Еще десять малых шагов от окна к шкафу, от шкафа к столам. Как там Трофимов?

В первый раз Трофимов почти срезался на русском сочинении. Он получил тройку за орфографию, и было непонятно, зачем он экзаменуется по другим предметам.

Историю принимала Ирина и сам Качинский, подменивший заболевшего преподавателя. Качинский с вялым любопытством так и спросил Трофимова:

— А зачем, собственно, вы сейчас тратите время? С такой орфографией вас самое детальное знакомство с эпохой Грозного не выручит. И выньте, пожалуйста, руки из карманов.

Трофимов уже готовился отвечать по билету, но споткнулся о вопрос профессора. Вынул из кармана левую руку. На ней не было трех пальцев и рубцы стягивали тыльную часть ладони.

На Трофимове были новенькие востроносые туфли, каких в Москве уже не носили. Довольно долго он молча глядел на их рыжие носы, потом решительно вскинул русую лобастую голову и все-таки стал рассказывать про Ливонские войны и про князя Андрея Курбского.

На красивом лице профессора выражались равнодушие и терпение, он сам любовался своим терпением. Оживился он лишь при нелестной характеристике, данной Трофимовым пресловутому князю.

— А почему, собственно, вы уж так настаиваете на его подлости? — спросил Качинский. — За спиной Курбского удельная Русь стояла. Тут, знаете ли, не так-то просто приговоры выносить.

После безжалостного замечания Качинского об орфографии Ирина даже отвернулась, чтобы не видеть экзаменующегося. В самом деле, на что надеется Трофимов? Он не лодырь, пришел не на «авось», это сразу видно. Он просто не привык с детства слышать правильную речь. Он изучает русскую грамматику, как иностранную, это не всем легко.

Трофимов упорно рассказывал об Иване Грозном, победы которого сейчас ничем не могли ему помочь. Он был похож на отставшего бегуна на длинную дистанцию. Далеко впереди готовится разорвать грудью ленточку победитель, за ним второй, третий… Их ждут фотообъективы, телевидение, только им адресован восторженный гул стадиона. А далеко позади бежит последний. Его никто не замечает, он никому не нужен, но он не позволяет себе сойти с дорожки. Он тоже бежит.

Заметив однажды такого отставшего, Ирина закаялась ходить на состязания, потому что с тех пор только его и видела. Ведь всегда есть отставший.

С чувством такой же жалости, смешанной с досадой, слушала она тогда на вступительном экзамене Трофимова, стараясь не глядеть на его по-деревенски прочно загорелое лицо со светлой полоской в верхней части лба, лицо, от смущения казавшееся простоватым.

Однако туповатая напряженность покинула его после реплики профессора о Курбском. Трофимов посмотрел на Качинского с удивлением, но и вопрошающе, как бы на равных.

— Так что ж с того, что удельная? — спросил он, откашлявшись. — Родину-то бросать нельзя. Это нет надобности, что удельная.

— Поверхностность быстрого вынесения приговоров столь же противопоказана историку, как и врачу. А скажите, — Качинский заглянул в ведомость. — Скажите, Трофимов, почему вы все-таки хотите преподавать именно историю? Почему не что-нибудь с животноводством связанное, с механизаторством? По математике у вас хорошая отметка. Или рука мешает?

Трофимов покраснел, двупалая кисть его привычно потянулась под защиту кармана, но он пресек ее попытку. Он чуть подумал. Он вообще говорил медленно, взвешивая каждое слово:

— Помочь-то она, пожалуй, нигде не поможет. Ну, а что до математики, так после института мне в первых классах все предметы вести придется. Школа у нас пока маленькая.

— Вот это уже интересно! — воскликнул Качинский, откидываясь на спинку стула. Он окинул взглядом Ирину и других студентов, приглашая их убедиться в том, что это действительно интересно — человек явно не набрал проходной балл, а рассуждает, что будет делать после окончания института.

Абитуриент за последним столом засмеялся. Ирина решила, что непременно задаст этому весельчаку дополнительный вопрос, чтоб впредь не гоготал так синхронно вслед профессуре.

Этот абитуриент, между прочим, единственный не проявлял особой тревоги. Над билетом он поколдовал немного, но его больше интересовали голуби за окном. На широком жестяном козырьке голубь с тупой важностью поворачивался, красовался перед голубкой, но оскользался на плоскости и взмахивал крыльями, обретая равновесие. Голубка пятилась, он водружался попрочнее, и все начиналось заново. Терпения у голубя хватало.

Однако ж, следя за голубями, абитуриент удивительно чутко реагировал на малейший оттенок шутки в голосе профессора. Потому что без смеха публики — как же? Без встречного смеха любая шутка погаснет.

У голубя терпенья хватало. Ирина не вытерпела. Подойдя к столу «голубятника», она сказала вполголоса:

— Не надейтесь. Козырек покат. У голубей скользят лапки.