Изменить стиль страницы

Ирина взглянула на часы. Время у Трофимова еще есть. Она сплела пальцы за спиной и снова медленными шагами направилась от окна к старинному застекленному шкафу. Из глубины шкафа навстречу ей выходила седая женщина, даже в стекле выделялась яркая на висках седина. И все-таки это была она, та самая медсестра, которую в роте когда-то звали Иринкой, без отчества, а теперь сторожиха кличет без имени Сергеевной. Это только Борко может искренне уверять, что Ирина ничуть не изменилась. Но ведь и он не кажется ей стариком, а когда-то, когда погиб Костя Марвич, она никак не могла простить ни в чем не виноватому командиру полка Борко того, что он, старый, жив, а Костя — молодой, Костя — счастье ее! — погиб.

Приблизившись к стеклу, Ирина увидела, что Трофимов за ее спиной еще ниже сгорбился над столом, тупо подперев большими кулаками голову.

Сколько ему, Трофимову? В институт он сдавал дважды, два года проваливался, с третьей попытки поступил, среди первокурсников перестарок. А может, и в своей сельской школе второгодничал. Послевоенным ребятишкам в деревне немало досталось и голода, и труда.

Сейчас он старше Кости. Но сколько бы ни досталось трудностей Трофимову, живой Костя был неизмеримо старше его. Перед тем как стать прославленным командиром артдивизиона, Костя был гордостью и надеждой МГУ, говорили — из Марвича прорезывался Курчатов…

Из Трофимова, считает Ирина, может прорезаться Сухомлинский или Корчак. Но пора бы уж им хоть на грамм и сегодня прорезаться…

Ирина снова взглянула на часы, неделикатно повернувшись спиной к седой обитательнице шкафа. Трофимов все сидит, сидит… Только бы не наведался замдекана Качинский! Одной фразочкой он может окончательно сбить парню настроение. У них счеты старые…

Вспомнив о Качинском, Ирина, естественно, подумала о том, что ее все-таки огорчало и тревожило в последнее время, о судьбе своей книжки. (Она такая маленькая, что даже наедине с собой Ирина не называла ее книгой.)

Ирина снова и снова делает свои семь больших и девять малых шагов от окна к шкафу, настойчиво добиваясь полного понимания от женщины в стекле.

Забавно спросил Борко: исторический очерк — это люди или история?

Если уж Иван Федотыч чем-либо заинтересовался, то не для внешней показухи, он искренне старался разобраться и постичь. Он долго с любопытством разглядывал макет обложки — затушеванные временем очертания темных фигур на темном фоне, смутно видятся нимбы над головами, слепые старые иконы, не иконы уже — доски.

И вдруг на такой доске как бы квадратное окошечко, окно в другой мир, в далекий век, в солнечный день, где все так ясно видно и понятно. Они немножко по-детски нарисованы, эти кони, движения их небывало округлы и плавны, и все-таки это обыкновенные живые лошади под живыми всадниками.

— Вот так их очищают, освобождают постепенно от времени, от копоти, а то и от более поздней бездарной мазни.

— Считаешь, важно это? — без иронии, просто, по делу спросил Борко, следя по репродукциям за объяснениями Ирины. Он с любопытством рассматривал и вполне мирскую подушечку, положенную под ноги богоматери Одигитрии, и гусят, которым художник тоже нашел место, и они спокойно кормились в углу иконы. Гусята умилили Ивана Федотовича.

— А уточек тут не бывает? — спросил он, когда Ирина уже отложила Одигитрию и показывала ему тщательно выписанную художником материю на франтовских штанах молодого парня — святого Дмитрия Солунского.

Ирина даже обиделась. Ей хотелось, чтоб Борко понравился макет ее книжки.

— Не можете вы от Пашкина с птицефермой абстрагироваться, — сказала она с досадой. — Гусь — птица сказочная, его чаще изображали. Но встречаются у старых мастеров и ваши любимые утки. В Троице-Сергиевой лавре, между прочим, одна из башен стоит под уточкой. Так и называется Утицкая башня.

— Пашкин уток не держит, — тоже с некоторой обидой сказал Борко. — Сколько я вам всем толкую, что у него куры. Про уточку потому я вспомнил, что в деревне нашей тоже мастер был, из деревянных чурок чудеса творил. Расскажу когда-нибудь. Ну, а когда же книжка эта твоя выйдет? Уж раз макет, так я полагаю…

— А кто ж его знает, Иван Федотович, — сказала Ирина, грустно поглаживая глянцевитую обложку своего макетика. — Вот вы спрашиваете, важно ли это? По-моему, нужно. У нас очень мало популярных книг о древнерусском искусстве. Специалисты, знатоки пишут не всегда понятно и интересно для широкого читателя. А широкий читатель, русский читатель, должен знать, что славянская культура — культура России. Изобразительное искусство, живопись имеют очень глубокие корни. Посмотрите, как берегут историю свою Армения, Грузия, среднеазиатские республики. А у нас подчас как-то невнимательно, что ли, относятся к прошлому Руси. Во всяком случае, можно точно сказать, что немногих писателей, которые целеустремленно занимались древнерусской живописью или зодчеством, столь же целеустремленно били за это на страницах многих газет и журналов. Сейчас и ярлык повесят: некритическое отношение, призывы к патриархальности и все такое прочее. А по мне, так им надо в пояс поклониться за их упорство. Вот недавно прочла я маленькую книжечку про древнего нашего художника Дионисия. Ну, ведь как хорошо! И нужное же, конечно… Это очень плохо, это опасно, если человек не знает своей истории, не любит ее, не гордится ею…

Они разговаривали тогда у Ирины в большой ее комнате на первом этаже, в молодом жилом массиве. Помнится, было тоже начало лета, и виноград, укоренившийся в ящике на балконе, только-только набирал почки. Из открытых окон пахло дымком сжигаемой прошлогодней листвы, и было странно думать, что и виноград, и запах дыма — все это в Москве, в каких-нибудь тридцати минутах от Красной площади и Василия Блаженного.

Слушая Ирину, Борко почему-то вспомнил именно этот храм, такой затейливый, ни на какой другой не похожий. А вот он идет себе, идет через века. Ирина права. Не всякий и москвич, наверно, знает, как он создан и сколь грозна судьба его творца. И того не знают, что в тяжкую годину войны хотели купить его у нас, вот так целиком, с узорчатыми крылечками, пухлыми куполами и куском московского неба над ним. Слава богу, сохранили памятник, хотя люди голодали в те годы… Ирина права! Надо, чтобы знали.

— Но ведь ты-то историк, — сказал тогда Борко. — Это ж, наверно, искусствоведы должны…

— Ну вот еще и вы так говорите! А я уверена, что искусствоведы потому и не пишут популярно, что очень глубоко знают предмет. Им просто скучно писать популярно.

— Тебе отказали, что ли?

— Не отказали. Даже обещали и обещают. Но вот все как-то так: более важное находится, бумаги нет, типография занята.

— А твое начальство помочь не может.

— Профессор Качинский, наверно, смог бы.

— Большое начальство?

— Ну, не такое уж головоломно большое, но он всех знает и его все знают.

— Связи. Блат, иными словами. Сила великая! Как он там насчет кирпича, не в силах? Пашкину кирпичик бы не помешал.

— Насчет кирпича навряд ли. Смеетесь вы, Иван Федотович, — сказала Ирина, пряча в стол свой обиженный макетик с прифрантившимся Дмитрием Солунским. Кажется, она и сама обиделась.

— Дурочка! — встревоженно сказал Борко. — Я посмешить тебя хотел.

Ирина посмотрела на Ивана Федотовича. И как всегда, когда они — случалось это редко — близко заглядывали в глаза друг другу, что-то в них дрогнуло. Ирину как током пронизало чувство света и тьмы, счастья и опасности недозволенного. Молния вспыхнула, и — погасло все.

Борко поднялся с дивана несвойственным ему резким движением и отошел к окну.

— Эх, Иринушка, — тихо проговорил он, стоя к ней спиною. — Если б мог, напечатал бы я тебе десять книжек.

— Но вы не можете, Иван Федотович, дорогой, — подхватила Ирина, и все стало на свое место.

…Полтора часа отведено студентам на контрольную. За полтора часа, даже подходя к столам, проглядывая листки, а иной раз и задавая вопросы, многое может преподаватель передумать.