Изменить стиль страницы

Спросил, между прочим, где у него электроорган. Шитов поколебался мгновенье, потом все же сказал, что упакованный в ящике в камере хранения на вокзале.

— Ну там и держи, — посоветовал Никита. — Знаешь, когда не под рукой вещь, так ее хоть загнать, хоть пропить всегда труднее. Элемент, так сказать, случайности исключается. А между прочим, хоть бы и шеф спросил. Такую вещь в чужом доме держать даже и глупо.

Все это Шитову понравилось. Да, судьба электрооргана его беспокоила. Значительно больше, нежели судьба Волковой.

Комната Вадима оказалась запертой, окна закрыты. Никого. Никита позвонил по известному телефону. Сказал, что быстро вернется и просит срочной встречи у скульптора. Не пожалел денег, взял такси.

Дед, да и все соседи были поражены, когда машина с шашечками появилась на Ущельной улице. Здесь жили люди, которые запросто такси не пользовались.

Хозяйка с терраски смотрела на Никиту, как будто он не из такси, а из екатерининской кареты вышел.

— Уезжаешь, сынок? — спросила она, хотя рюкзак постояльца в автотранспорте не нуждался. На спине парня приехал, на спине и уедет.

— Ни боже мой, бабуся! — бодро ответил Никита, пробегая в свой угол и доставая из небесной тумбочки этот самый рюкзак. — Уезжать нам рановато. Есть у нас еще туточки дела.

Количество слогов в строчке прибавилось, но что ж делать, стихов Никита не писал. Он отдал хозяевам две причитавшиеся с него трешки, взял своего неразменного Мандельштама. Подумал и взял свитерок. Вчерашняя ночь его предостерегла, а сегодня с утра какая-то хмарь плыла в воздухе и жарой не пахло.

— Это ты правильно, сынок, — одобрил дед. Челюсть была при нем, говорил ясно. — Гляди, как бы не заштормило.

Таксист даже развернуться на этой Ущельной не смог. Так задом и пятился до асфальта. Он подбросил Никиту на ближайшую остановку, и дальше Никита поехал на автобусе. Не в образе громовского подручного прокатывать большие деньги на такси.

Солнце еще светило, но небо все более заволакивалось белесой дымкой, впервые не увидел Никита легкой острой линии горизонта и не сразу понял — это волны. Это волны поломали горизонт. Где-то там, далеко от берегов, где Никита никогда еще не был, волны, наверное, уже высоки и грозны. Но и здесь, у пляжей, они начинали гневаться. Даже с высокого берега было видно, как то одна, то другая волна мощно ударялась 6 волнорез, как высоко вздымались и медленно опадали белые фонтаны пены.

Никита бодро поговорил с Шитовым, весело — со стариками. Но если б тетка Ирина увидела его сейчас, она, наверное, воскликнула бы с тревогой: «Кит, деточка! Что с тобой?»

Никите было плохо. Ему было почти физически плохо. Он чувствовал себя отравленным. Он учился борьбе с преступностью. Это было его дело, которое он сам себе выбрал, дело его отца и брата. Он знал, что нельзя бороться с преступностью, не соприкасаясь с преступниками. Но ему никогда не приходилось соприкасаться с ними так тесно, дышать их воздухом, видеть их изнутри. Он никогда не думал, что это так противочеловечно.

Ну ладно! Они противостоят нашей стране. Их лозунг: работая, и дурак проживет, надо уметь прожить не работая. Они смертельно ненавидят страну еще и за то, что у нас деньги пахнут, должны пахнуть честным трудом. Ненавидят за то, что боятся вольготно проживать награбленное.

Ладно, они существа другой породы, мы им ненавистны. Но ведь они так же ненавидят и друг друга. Их взаимоотношения так же бесчеловечны. Для Громова волк — олицетворение силы и свободы. И не случайно, что именно волк. Лев не убивает раненого льва, слоны помогают слону больному и старому. Волки пожирают раненого волка.

Никите опять вспомнилось дело ростовских бандитов. Обсуждали же они вполне хладнокровно, что выгоднее: уничтожить раненого участника банды или лечить. Решили лечить, потому что иначе встала бы проблема его исчезновения.

Мир был отравлен присутствием в нем этих существ. Чужие в доме, гнойник в теле — такое чувство было сейчас у Никиты. И оно когтило, мучило, потому что непосредственно его касалось. Он вправе возмутиться, если ему продадут плохой ботинок, потому что за качество обуви в ответе не он. А на Громова, Шитова ему некому жаловаться. Обезвредить их — его дело. Он, Лобачев, отвечает за это перед шахтером, перед людьми, которые мирно едут сейчас в автобусе, перед девочкой, которая сидит в кассе аэропорта и ничего не знает…

Как бы вторую присягу принял Никита этим хмурым утром над недобрым морем.

Вот и площадь, и стеклянный дворец, и темные розы. Все — так же, и все — по-другому. Все без теней и все сумрачней.

Никита посмотрел на часы. Опять подходило время обеденного перерыва. Сегодня недолго и, наверное, в последний раз.

По площади неожиданно властно прошелся холодный ветер. Прошел, снова стало тихо, но Никита натянул свитер. Он вошел в аэровокзал, опять подошел к стенду с расписанием, как и в первый раз, в руках у него была книга стихов. Все — как тогда. Только когда он подошел к кассе, Лидочка-Жук не спросила его о билете. Она спросила:

— Опять не встретили?

Никита без улыбки отрицательно покачал головой.

Положив обе руки на барьерчик, он наклонился, чтобы смотреть в стеклянную арку окна, как это почему-то всегда делают люди, хотя можно, не наклоняясь, видеть сквозь стекло все то же самое.

— Не встретил. И не встречу, — проговорил он, безулыбчиво и открыто разглядывая девушку.

Все как в прошлый раз. «Даже лучше», — подумал Никита. Она показалась ему хорошенькой, а она красивая.

— Что-нибудь случилось? — спросила она.

Как видно, и Никита показался ей другим, ее озадачила невеселость его глаз, голоса. Он смотрел на нее, а думал о другом.

— Да, — сказал Никита. — Мой друг заболел. Я только что получил телеграмму до востребования. Мне некого встречать. И некому жаловаться. Мне все надо самому.

Очереди у кассы не было, они смотрели друг на друга серьезные, озабоченные. Никита глядел в черные полумесяцы, а думал о своем, он даже слова-то не особенно подбирал. И она почувствовала отчужденность. Он был за стеклом более плотным, нежели стекло ее будочки.

— Сейчас обед, — сказала она. — Подождите меня у входа.

— Спасибо, — и Никита пошел к выходу. Она, значит, решила, что у него несчастье, а он здесь один, и надо поддержать. Так? Или все проще и хуже?

«Стой! — чуть не крикнул он себе. — Да, ты отравлен, да, ты имеешь и будешь всегда иметь дело с человеческим отребьем! Но беда тебе и твоему делу, если ты перестанешь верить доброму в людях! Если перестанешь подходить к людям с оптимистической гипотезой! Не смей думать об этой девочке плохо!»

Надо бы обрадоваться ее участию, но сегодня и оно прошло, не задев. Тетка Ира сказала: все мы как-то мимо ходим…

«Но я же не хочу, чтоб было мимо», — вдруг подумал Никита, и это отчетливое ощущение как бы просветлило все, он снова увидел людей, розы, небо, пусть без солнца, но все равно красивое перламутровое небо.

Никита дождался ее на ступеньках, они опять вместе ели яичницу, пили кефир. Вернее, ела она одна. Он сказал, что ему не хочется; ему действительно не хотелось. Одна она управилась быстрее.

— Раз уж вы такая чуткая, так пойдемте посидим на той лавочке, — Никита показал на пустую скамейку в сквере с розами.

Она пошла. Она вообще разумно себя вела. Разумным было хотя бы то, что она, предполагая несчастье, ни о чем не расспрашивала. Это ненавязчивое участие чем-то напомнило Никите Вадимову Галю. Ну что ж, если эта девушка чем-то может походить на Галю, честь ей и хвала.

И молчание ее, видимо, не тяготит. Редкое качество в женщине.

Но обеденный перерыв, естественно, подходил к концу, она посмотрела на маленькие, под розовым стеклом часики и сказала:

— Жалко, конечно, что погорели у вас каникулы, ну что же теперь делать?

Она улыбнулась, как бы извиняясь. Это была первая улыбка на двоих в сегодняшней встрече. Она хотела подняться, и Никита вдруг испугался: как же так? Так вот просто она и уйдет, а ему совершенно незачем, да и некогда больше к ней ездить.