Изменить стиль страницы

Но пора признаться: не так, пожалуй, невозмутима была летняя тишина в опустелом Петербурге.

Пусть представители избранного общества совершали заграничные путешествия; пусть отдыхали от журнальной свары образованные подписчики, удалившиеся на лоно отечественной природы; пусть в кофейнях жужжали вместо посетителей назойливые мухи. Однако свежая книжка пушкинского журнала попадала и в нетерпеливые руки. Эти руки листали «Современник» с жадностью. Самые усердные почитатели поэта недоумевали: ладно бы вторил Шевыреву князь Вяземский, променявший вольномыслие молодости на камергерский золоченый ключ, но что думает о «Ревизоре» Пушкин?

Ответа в журнале не было.

Любознательные, горячие по молодости лет читатели, заглянув в «Битву при Тивериаде», снова шумели:

– Зачем дались Пушкину эти лжекрестоносцы, хором излагающие елейные мысли елейного автора? Где дух и направление журнала?

Ответа во второй книжке «Современника» опять не было.

А Фаддей Венедиктович Булгарин торжественно трубил: Пушкин – светило, в полдень угасшее.

Какая уж тут летняя истома? Страсти никогда не утихали.

Ненавистники и друзья «Современника» сходились в одном: в пушкинском журнале нет ни стихов, ни прозы Пушкина!

Это было не совсем так. Пушкин поместил во втором номере две своих статьи без подписи: «Российская академия» и «Французская академия».

Во Франции кресло в академии занял известный драматург Скриб. Пушкин напечатал перевод его речи, произнесенной по случаю избрания в «бессмертные».

Комедиограф, отдав дань предшественникам со всей пышностью и блеском французского красноречия, неожиданно восклицал:

«Не думаю, чтобы в самом Мольере можно было найти историю нашей страны. Комедия Мольера говорит ли нам что-нибудь о великих происшествиях века Людовика XIV? Есть ли в ней хоть слово о заблуждениях, слабостях и ошибках великого короля?»

Оратор отрицал далее, что комедия способна полно и верно отразить не только историю, но и нравы общества. После этого под сводами академии прозвучал вопрос:

«Но нравы целого народа, целой эпохи, изящные или грубые, развратные или набожные, кровавые или героические, – кто их нам откроет? Песня! – сам себе ответил Скриб. – Песня не имела никакой выгоды скрывать истину, а появлялась, напротив, именно для того, чтобы высказать ее!»

Пушкин комментировал:

«В конце речи своей остроумный оратор представляет песню во всегдашнем борении с господствующею силою: он припоминает, как она воевала во времена лиги и фронды, как осаждала палаты кардиналов Ришелье и Мазарини, как дерзала порицать важного Лудовика XIV, как осмеивала его престарелую любовницу, бесталанных министров и несчастных генералов; как при умном и безнравственном регенте и при слабом и холодном Лудовике XV нападения ее не прекратились; как, наконец, в безмолвное время грозного Наполеона она одна возвысила свой голос…»

Речь Скриба послужила поводом Пушкину для иносказательного объяснения с читателями. Разве на Руси не бичевала песня барскую неправду? Разве не песня величала Степана Разина или Емельяна Пугачева? Разве не родились в народе песни про змея-душителя Аракчеева? Везде и всюду народное искусство рождается в вековечной борьбе с теми, кого назвал Пушкин «господствующею силою». Русские песни, которые перевел он для Лёве-Веймара, убедительно расскажут об этом во Франции.

Статья Пушкина «Российская академия» открывала номер и в свою очередь говорила о предстоящем сражении «Современника» с мракобесами от литературы. В сущности, это был отчет о торжественном собрании Российской академии, состоявшемся еще 18 января 1836 года.

Александр Сергеевич писал в своем отчете:

«…действительный член М. Е. Лобанов занял собрание чтением мнения своего о духе словесности как иностранной, так и отечественной. Мнение сие заслуживает особенного разбора, как по своей сущности, так и по важности места, где оное было произнесено».

Речь действительного члена академии Лобанова давно опубликована в трудах академии. Гонение на новейшую русскую литературу возведено в программную декларацию ученого ареопага. И давно бы надо ответить почтенной академии. Но как ответишь вовремя, когда «Современник» имеет право выходить только четыре раза в год? Пусть хоть знают читатели: бой заявлен, бой состоится!

Глава четырнадцатая

Это был долгожданный, вожделенный день. Михаил Евстафьевич Лобанов поднялся на кафедру в зале Российской академии и в торжественном собрании прочел свое «Мнение о духе словесности как иностранной, так и отечественной».

И до него выступали ораторы. Но, слушая их, член академии Александр Сергеевич Пушкин изрядно скучал. Вначале он не прислушивался и к «Мнению» Михаила Евстафьевича. Но вот академик Лобанов заглянул в рукопись и, подняв очи, гневно вопросил:

– Ужели истощилось необъятное поприще благородного, назидательного, доброго и возвышенного, что обратились к нелепому, отвратному, омерзительному и даже ненавистному?

Оратор опять заглянул в рукопись и, говоря о писателях Франции, в ужасе воздел руки:

– Самые разрушительные мысли для них не столь заразительны, ибо они давно ознакомились и, так сказать, срослись с ними в ужасах революции…

Но пора было перейти к тем пагубным последствиям зарубежных революций, которые обнаружил Михаил Евстафьевич в отечестве. Неумолимый обвинитель уже не мог скрыть крайнего гнева:

– Всякий благомыслящий русский видит: в теориях наук – сбивчивость, непроницаемую тьму и хаос несвязанных мыслей; в приговорах литературных, – совершенную безотчетность, бессовестность, наглость и даже буйство… Буйство! – повторил оратор, устремив в пространство обличающий перст. – Приличие, – продолжал он, – уважение, здравый ум отвергнуты, забыты, уничтожены! – Негодование душило Михаила Евстафьевича. Он перевел дух, укрепился силами и продолжал: – Романтизм – слово, до сих пор неопределенное, но слово магическое – сделался для многих эгидою совершенной безотчетливости и литературного сумасбродства…

Было время, когда небезызвестный поэт Пушкин, ныне допущенный в академию, выпустил трагедию «Борис Годунов». О, святые устои драматического искусства, безнаказанно попранные нечестивцем!

Долго трудился академик Лобанов и в прошлом году выпустил наконец собственную трагедию «Борис Годунов». Правда, вынужденный духом времени, многим должен был поступиться творец трагедии. Но как зато каялся в совершённом злодеянии преступный царь Борис! Как красноречива была его покаянная речь перед собственной супругой! Воистину обратился академик Лобанов к возвышенному и назидательному – и что же? Встретил всеобщее равнодушие и хулу. О, времена, о, нравы!

А некий критик, преданный буйству, написал о бессмертном создании бессмертного Михаила Евстафьевича:

«…грустно видеть человека, может быть, с умом, с образованностью, но заматоревшего в устаревших понятиях и застигнутого потоком новых мнений! Он трудится честно, добросовестно, а над ним смеются; он никого не понимает, и его никто не понимает. Не могу представить себе ужаснейшего положения!..»

Михаил Евстафьевич Лобанов заболел тогда огорченным самолюбием. Но теперь настал день отмщения.

Он стоит на кафедре Российской академии и, как живого, видит критика-разбойника, даром что укрылся разбойник в Москве. Он не называет фамилии этого критика, но наверняка можно сказать про него, что длинноволос и грязен; нет сомнения – носит нож за пазухой; само собой разумеется – снял с шеи крест, богохульник!

– Критика, – продолжает академик Лобанов, – сия кроткая и добросовестная подруга словесности, ныне обратилась в площадное гаерство, в литературное пиратство, в способ добывать себе поживу у кармана слабоумия дерзкими и буйными выходками, нередко даже против мужей государственных, знаменитых и гражданскими и литературными заслугами…

Пушкин прислушался. Нельзя было не узнать, в кого метит государственный муж академик Лобанов. Рецензия Виссариона Белинского легла надгробной плитой на его трагедию «Борис Годунов».