Изменить стиль страницы

– Не возьму в толк: о чем говоришь?

– Долгом считаю всеподданнейше доложить… – Бенкендорф, видя благоприятное настроение императора, наконец решился и доложил о письме Пушкина к жене, копия с которого до сих пор лежала у управляющего Третьим отделением без движения и которое он помнил наизусть.

Царь опешил:

– Так и пишет, что я завел в утешение гарем?!

– Из театральных воспитанниц, – с готовностью подтвердил шеф жандармов.

– И подобными мерзостями грязнит воображение собственной жены и матери своих детей! – продолжал, повышая голос, Николай Павлович. – Не постигаю!

– Не замедлю представить, ваше величество, копию с преступного письма… Вашему милостивому вниманию к высоким достоинствам госпожи Пушкиной придан… э… э… иносказательный смысл…

Царь бросил на Бенкендорфа подозрительный взгляд, нахмурился и долго молчал.

– Почему же ты медлил с докладом? – спросил он сурово.

– Считал за долг, ваше величество, дознаться, не продолжает ли камер-юнкер вашего двора, – Александр Христофорович сделал ударение на последних словах, – распространять и далее свои пашквили…

– Пустое! – поспешно перебил император. – Кто поверит низкой клевете? – Растерянность его начинала переходить в явное неудовольствие. – Пустое, граф! Предадим забвению недостойный пасквиль, вполне достойный, впрочем, пера Пушкина.

Круто оборвав беседу, монарх отпустил шефа жандармов, едва удостоив его коротким кивком головы.

– Признаюсь, – вслух сказал Николай Павлович, оставшись один, – признаюсь… – Он повертел в руках карандаш и, сломав его, далеко отбросил обломки. – Так истолковать мои чувства! При чем тут театральный гарем? Этакая низость! – Император по привычке играл роль, как часто делал даже наедине с самим собой. – Так истолковать возвышенные мои чувства к достойной женщине, вполне заслуживающей, впрочем, лучшей участи! Черт знает, на что способен ее муж… Надо взять против него решительные меры осторожности, наистрожайшие меры. А возмутительное письмо предать забвению… разумеется, до времени… Вот тогда и пусть поусердствует верный Бенкендорф!

Граф Бенкендорф, покидая петергофский дворец, встретил генерала Адлерберга.

– Имели счастье быть у его величества? – приветливо осведомился Адлерберг.

– Имел счастье, – коротко ответил Александр Христофорович.

– В добром ли расположении государь?

– В отменном, – еще короче подтвердил всемогущий граф Бенкендорф.

И, глядя на улыбающегося генерала Адлерберга, мысленно продолжил: пусть лучше отсохнет язык, чем он, граф Бенкендорф, когда-нибудь вмешается в шашни его величества с этой Пушкиной! Хватит с него одного камер-юнкера Пушкина… пока не заберет его в преисподнюю сам сатана…

Из Петергофа разъезжались последние любопытные. Когда Софья Николаевна Карамзина вернулась на свою дачу в Царское Село, ей было о чем рассказать мачехе. Рассказывать она была большая мастерица. Слушая падчерицу, почтенная вдова историографа, Екатерина Андреевна, будто сама побывала в Петергофе. А Софья Николаевна то и дело перебивала отчет об увеселениях рассказом о неожиданном кавалере, счастливо посланном ей судьбой:

– Жорж так забавлял меня своей веселостью! А еще больше – комическими вспышками своих чувств к Натали.

Екатерина Андреевна покачала головой:

– Ох, не к добру эти чувства, Соня! Дантес не знает характера Пушкина…

– Но кто же виноват? – Софья Николаевна говорила с несвойственной ей горячностью. – По праву мужа Пушкин закрыл перед Жоржем двери своего дома. Пусть так. А что делать Наташе, если она неминуемо будет встречаться с бароном в свете?

– Ничего я в этой истории давно не разбираю, – Екатерина Андреевна недоуменно развела руками. – Одно вижу: при имени барона Александр Сергеевич становится чернее тучи. Смотреть страшно, когда он, сердешный, заскрипит зубами. Но и мне толком ничего не говорит. – Екатерина Андреевна поднялась с кресла. – А пора бы и Наташе взять меры: она первая перед мужем в ответе!

Глава тринадцатая

Лето 1836 года было обильно грозами и ливнями. Бури сменялись благодатной свежестью и покоем. На невских островах все пышнее становились парковые аллеи. На даче Пушкиных жизнь шла по-прежнему. Только сам Александр Сергеевич часто оставался в городе.

В начале июля вышел второй номер «Современника». На обложке стояло имя поэта. Но никак нельзя было сказать, что свежая книжка пушкинского журнала стала новостью животрепещущей.

Подписчики из образованных, отдыхая от столичной сутолоки в дальних имениях или в окрестностях Петербурга, откладывают чтение до осени. Будет время, чтобы заняться журнальной перебранкой…

Даже в кофейнях на Невском проспекте лежат без спроса свежие газеты. Если же и потребует кто-нибудь журнальную книжку, то, конечно, обратит взор на парижские новинки. Сидит такой посетитель, листает журнал и совершает вслед за счастливцем воображаемое путешествие во Францию. О, Париж!.. А парижанки?.. Да, парижанки… Глянуть бы когда-нибудь хоть одним глазом… И вдруг очнется любознательный путешественник – стоит перед ним давно заказанный стакан чая да вьются над блюдечком с сахаром одуревшие от жары мухи…

Когда пустеет даже Невский проспект, тогда и без календаря можно наверняка сказать – спит в летней истоме Петербург. В ожидании посетителей дремлют, прислонившись к стене, лакеи в кофейнях. Иной спросонок взмахнет салфеткой над столиком – роем поднимутся тогда мухи и опять вернутся на свои места. Даже спорщики, часами просиживающие в кофейнях, и те угомонились. А если и возьмет кто-нибудь скромную книжку «Современника» да заглянет в оглавление – непременно скажет такой посетитель, глядя на приятеля с недоумением:

– Ни стихов, ни прозы Пушкина в пушкинском журнале! Как это понимать?

И приятель, лениво полистав журнал, пожмет плечами: в самом деле, как же это понимать?

– Зато, сказывают, – продолжает, помолчав, завзятый любитель словесности, – напечатаны в журнале любопытные записки кавалерист-девицы Надежды Дуровой… – И опять полистает свежий «Современник». – А! Вот сам Пушкин рекомендует ее читателям.

«Какие причины, – читает посетитель кофейни, пытаясь преодолеть истому, – заставили молодую девушку, хорошей дворянской фамилии, оставить отеческий дом, отречься от своего пола, принять на себя труды и обязанности, которые пугают и мужчин, и явиться на поле сражений – и каких еще? Наполеоновских!..»

А больше нет сил читать вслух. И так вспотел.

– Следовательно, – заключает завсегдатай кофеен, не изменявший им даже летом, – надо будет в записки кавалерист-девицы непременно глянуть… – И, отложив журнал, обращается к дремлющему у стены лакею: – А подай-ка нам, братец, «Северную пчелу».

Лакей встрепенется и мигом подаст свежую «Пчелку»… Ныне не то, что зимой: зимой «Пчелы» никогда не дождешься, все номера на руках.

Вторая книжка «Современника» не привлекла особенного внимания. Если же о ней и толковали, то больше всего старались разгадать: почему в журнале ни строки своей не печатает редактор-издатель?

Впрочем, записки Надежды Дуровой читали как увлекательный роман. Замысел Пушкина удался вполне. Накануне двадцатипятилетия победы русского народа над полчищами Наполеона поэт начал печатать воспоминания самих участников Отечественной войны. В запасе у Пушкина имелись воспоминания прославленного партизана Дениса Давыдова. Недавняя страница истории должна была ожить перед читателями «Современника» под пером тех, кто ее творил.

Были напечатаны в «Современнике» и критические статьи Вяземского о новейших произведениях французской литературы, посвященных Наполеону.

Но читатели, минуя эти статьи, тянулись к пространному разбору «Ревизора». Именно эту статью Вяземского следовало бы считать краеугольной в номере. Вокруг «Ревизора» бушевали страсти. Комедия Гоголя размежевала Россию на два лагеря.

Князь Вяземский выступал в защиту Гоголя. Но делал это в Петербурге именно так, как в Москве воевал за Гоголя Шевырев. Оба критика обеляли и пудрили гоголевских героев.