Изменить стиль страницы

Николай Александрович снова чувствовал себя юным, полным сил. После чтения повести непременно разгорались споры. Спорили не о Франции, конечно. Говорили о российской действительности, и тогда с недоумением прислушивался хозяин к речам университетских гостей: «Да неужто же все так плохо на Руси?»

И опять слушал, как перебирали студенты и администрацию, и суд, и канцелярскую мертвечину, и рабские законы, и мужицкую нищету, и продажную словесность, и университетскую жизнь.

– За что уволили Виссариона Белинского? – в негодовании спрашивал один из малознакомых хозяину студентов. – Этакую-то голову отставить от университета! Да еще в увольнительном билете прописали: «По слабому здоровью и по ограниченности способностей»!

– Не всякому слову, прописанному в билете, верить надо, – отвечал другой студент. – Припомнили ему его драму.

– Позвольте, позвольте! – вмешался Мельгунов. – Не тот ли это студент, который ныне поставляет переводы в «Телескоп»?

– Тот самый, – подтвердил Станкевич. – Редкого, хоть и резкого, ума человек.

– Да ведь я его давным-давно жду! – обрадовался Мельгунов. – Он обещал мне весьма интересную статью и пропал.

– Мы и сами его редко видим, – отвечал Станкевич, – то болеет, то занят. Необыкновенный человек, но страшный нелюдим.

– Будешь нелюдимом, – вмешался студент, который начал разговор, – когда не в чем выйти на улицу!

– Господа! – взмолился Мельгунов. – Если кто-нибудь из вас увидит господина Белинского, передайте ему мою покорную просьбу пожаловать в любой день. Я бы и сам к нему поехал…

– Нет, нет! – перебил Станкевич, – Виссарион не любит неожиданных посетителей. Мне и самому попало, когда я нагрянул в его трущобу. Клянусь, Николай Александрович, никогда не предполагал, что в подобных условиях может жить и работать образованный человек. Однако, если он обещал у вас быть, поверьте, явится непременно. Да чем же так заинтересовал вас Белинский? К музыке, насколько я знаю, он не имеет отношения.

– А между тем, представьте, произошел между нами именно музыкальный разговор.

И стоило помянуть о музыке, как Станкевич стал просить Мельгунова играть.

Мельгунов с увлечением играл Бетховена и еще с большей горячностью пропагандировал триумвират, которому теперь поклонялся. В этом триумвирате числились Гайдн, Моцарт, Бетховен.

Когда гости разошлись, хозяин, несмотря на поздний час, сел за свою повесть. Французские судебные законы были лучше ему известны, чем русская неразбериха, в которой творят расправу над человеком алчные подъячие. Мельгунов опять забыл о переводчике из «Телескопа». Но тот все-таки пришел на Новинский бульвар.

– Заждался, совсем заждался вас, Виссарион Григорьевич, – приветствовал его хозяин и провел в кабинет.

Мельгунов уже знал в подробностях историю этого исключенного студента. На студенческих сборищах все еще читали драму, которую он представил в цензуру и которой досмерти перепугались заседавшие в цензурном комитете университетские профессора-аристархи. Кажется, со времен Радищева не раздавалось на Руси такое страстное и гневное слово против крепостников. Историю с драмой для спасения чести университета кое-как замяли, а студента, выждав время, для спасения той же университетской чести, уволили.

Пока долгожданный гость развертывал свою рукопись, Мельгунов успел прочесть заголовок: «Нынешнее состояние музыки в Италии. Письмо энтузиаста».

– Полюбопытствуем, что сообщает ваш энтузиаст.

– Сделайте одолжение! – отвечал гость.

– «Ты удивлен, любезный друг, – начал читать Мельгунов, – моим молчанием об итальянской музыке и упрекаешь меня, что я забыл в своих письмах искусство, долженствующее составлять главную прелесть очаровательной страны, где я теперь путешествую. Забыть ее! Могу ли я забыть музыку?»

Такое начало очень понравилось Мельгунову. Но вот он пробежал мелко исписанную страницу, быстро перевернул ее, впился глазами в следующую и не мог удержаться от восклицания:

– Какой разрушительный скепсис! Но кто он такой, автор этих писем?

– Молодой французский музыкант Гектор Берлиоз, посланный для усовершенствования в Италию.

– Никогда не слыхал такого имени, – Мельгунов пожал плечами и снова углубился в рукопись перевода.

Путешественник-француз писал о том, как он прослушал во Флоренции оперу Беллини «Монтекки и Капулетти». Тут ему вспомнилось чье-то едкое замечание: в итальянском театре, прежде чем поднимут занавес, оркестр производит некоторый шум, и это называют в Италии увертюрой. «И в самом деле, – продолжал автор писем, – оркестр, хромая то на правую, то на левую ногу, добрался кое-как до конца самой ничтожной ткани общих мест. Между тем разговоры не умолкали, и на оркестр никто не обращал внимания». Потом, когда началось действие оперы, персонажи явились один за другим, и почти все, по свидетельству француза, пели фальшиво.

– Невероятно! – воскликнул Мельгунов.

– Читайте дальше, – сказал, улыбаясь, переводчик.

А дальше взыскательный гость Италии писал о том, как он пошел на «Весталку» Пачини и покинул театр в половине второго действия, воскликнув, подобно Гамлету: «Увы, это полынь!»

Озадаченный Мельгунов снял недавно заведенные очки и потер переносицу.

– Вы музыкант, Виссарион Григорьевич?

– Ничуть, – отвечал бывший студент. – Ученая музыка осталась для меня недоступной. Но уже в родных моих Чембарах я проникся прелестью наших песен.

– Так, – неопределенно протянул Мельгунов и снова обратился к рукописи.

Теперь переводчик излагал впечатления путешественника от посещения других итальянских городов. В Генуе, на родине великого скрипача Паганини, люди не могли сообщить ему никаких сведений о знаменитом земляке. В Неаполе капельмейстер оперного театра отбивал оркестрантам такт, стуча смычком по пюпитру.

«Меня уверяли, – писал автор писем, – что без этого музыканты, которыми он дирижировал, затруднились бы следовать за тактом».

Факты, приведенные в рукописи, были так вопиющи, так сенсационны, что Мельгунов читал и снова возвращался к прочитанным страницам.

– Вы, как я понимаю, сделали выборки, сосредоточившись преимущественно на музыкальном театре?

– Признаюсь вам, Николай Александрович, приверженность моя к театру неискоренима. Опера не составляет исключения. Но, делая перевод, я вовсе не руководствовался личными вкусами. Надо же показать когда-нибудь нашим итальянолюбцам, каков в натуре их идол. И это тем более необходимо сделать, что наши именитые москвичи, бахвалящиеся своим патриотизмом, снова собираются потратить огромные деньги, выколоченные по копейкам с мужиков, на приглашение итальянских артистов.

– Вот вы куда метите?

– Но что же делать, если музыканты наши молчат? Пора объявить войну ложным богам и их жрецам.

Прислушиваясь к славам гостя, Мельгунов жадно листал рукопись.

– А, вот наконец и Рим! – воскликнул он.

Попав в Рим, французский стипендиат вовсе отказался говорить о театре. «Нет ничего труднее, – писал он; – чем повторять одни и те же эпитеты: «Жалко! Смешно! Никуда не годится!» В оперном театре Рима путешественник насчитал всего одного виолончелиста, который одновременно занимался ремеслом ювелира. «Но он еще может почитаться гораздо счастливее одного из своих собратьев, который занимает должность набивальщика соломенных стульев», – с горечью прибавлял автор писем.

– Чудовищно! – воскликнул московский музыкальный критик.

И тотчас прочел в рукописи перевода:

«Увы! Это сущая правда! Рима нет более в Риме! Во всей Европе есть театры, концерты и религиозная музыка, достойная внимания и даже удивления друзей искусства. Везде – кроме Рима! Отыщите между столицами самую антимузыкальную, самую скудную великими артистами, самую запоздалую в искусстве, разве тогда будешь принужден отдать пальму первенства владениям папы».

– Вот куда угодила бомба! – Мельгунов был заметно озадачен. – Пишет господин Берлиоз о музыке, а досталось его святейшеству. Недурной рикошет!