Изменить стиль страницы

– Каковы же ныне твои помыслы? – спросил император.

– Прославленный поэт наш Василий Андреевич Жуковский советует мне писать роман о 1613 годе, в коем был бы начертан лик богоизбранного предка твоего Михаила Романова, а у подножия трона – смерд Иван Сусанин, которому выпала счастливая доля умереть за царя… – Писатель смиренно прервал речь, чтобы дать высказаться монарху: может быть, и совет Жуковского идет с высоты престола?

– А твое мнение? – заинтересовался Николай.

– С благодарностью приемлю совет, но не дерзаю исполнением. Кто достоин начертать священный лик Михаила? А без этого не будет истины: не в деянии Сусанина, но в величии первовенчанного Романова видим мы милость всемогущего к России.

Простодушный писатель говорил с сердечным увлечением, едва смея поднять глаза на самодержца. Но как только вскидывал он свои узкие подслеповатые глаза, в них светился все тот же настойчивый вопрос: надо ли понимать совет царедворца Жуковского как желание самого царя?

– Не буду тебя неволить, но чем же послужит престолу твое перо?

– Если поможет бог, – отвечал Загоскин, – хочу прославить Александра Благословенного – победителя Наполеона. Немало кривотолков идет среди наших пустословов. Кричат о народе, о народной войне, – но что народ без дворянства? Не первенствующее ли сословие, мудро направляя усилия простолюдинов, выполнило волю августейшего и приснопамятного брата твоего, великий государь! Бог и царь предуказали, – торжественно закончил Загоскин, – благородное дворянство отразило врага…

Аудиенция затягивалась. Чем больше говорил Загоскин, тем благосклоннее становился царь.

– Трудись, – сказал он, отпуская писателя, – и помни о моем неизменном к тебе благоволении.

В тот же день Николай Павлович поведал приближенным:

– Сегодня я видел сочинителя, на которого возлагаю надежды.

А московские литераторы, едва разнеслась весть о высочайшей милости, которой удостоился Загоскин, ахнули от удивления и зависти. Прямее всех высказался, как всегда, профессор Погодин.

– Мог бы я лучше написать, да не написал!

Профессор истории, охочий до словесности, не хуже Загоскина понял, что самодержавие, учинившее расправу над декабристами, требует своего прославления в искусстве.

Аудиенция автору «Юрия Милославского» была воспринята как призыв, обращенный с высоты престола. Только ленивые не брались теперь за историю, бесстыдно беля и румяня ее, словно блудницу.

В петербургском театре уже шла скроенная по роману Загоскина пьеса, в которой еще чаще восклицал Юрий Милославский: «Я целовал крест царю! Бог накажет клятвопреступников!»

Следом за промышленниками пера двинулись предприимчивые фабриканты: они выпустили женские шейные платки с изображением древнего боярина, ставшего героем дня.

Успех Загоскина был невероятный. Сам Пушкин, в числе первых получивший книгу от автора, ответил ему вежливым письмом. Однако поэт сослался лишь на похвалы Жуковского и иронически заключил отзыв о «Юрии Милославском»: «Дамы от него в восхищении».

Упоенный славой Загоскин вряд ли понял эту тонкую иронию. Пушкин выступил и с рецензией в «Литературной газете». Однако он не обмолвился ни единым словом о центральном персонаже романа. Более того – Пушкин утверждал, что дарование заметно изменяет господину Загоскину, когда он приближается к лицам историческим.

С той поры поэт начинает пристально следить за литературными упражнениями Загоскина, которые обильно плодились с соизволения императора и охранялись от критики грозной тенью Петропавловской крепости.

Загоскин и его подражатели перенесли в литературу официальную формулу: православие, самодержавие, народность. Наиболее прозорливые из журналистов разъясняли, что формула исторического бытия России будет не менее полной, если обозначить ее одним всеобъемлющим понятием – самодержавие, так как любовь к самодержцу уже включает и принадлежность к православию и все элементы народности.

Об этом не уставал говорить в журнале «Московский вестник» профессор Погодин. Другой московский журнал, «Вестник Европы», ратуя за те же исконные русские начала, сохранял на своих страницах даже такие вещественные памятники официальной народности, как буквы фита и ижица.

А число подписчиков все-таки резко катилось вниз. 1830 год, вознесший на вершину славы роман Загоскина, оказался роковым для этих журналов.

В Москве, когда-то славившейся обилием журналов, остался один «Московский телеграф». Его издатель, Николай Полевой, попрежнему ратовал за прогресс, за романтизм, за низвержение авторитетов. Но у московских романтиков из «Телеграфа» вдруг обнаружилось поразительное единомыслие с петербургской «Северной пчелой».

После возвеличения Загоскина издатель «Телеграфа» искал собственного кандидата в первые писатели России. По поводу ходульного романа Булгарина «Дмитрий-самозванец» романтик Полевой без тени юмора объявил в своем журнале, что Булгарин «подарил Россию историческим романом, достойным той степени европейской образованности, на которой стоит наше отечество». Далее в статье следовали язвительные строки о «поэмочках» знаменитых писателей.

Булгарин в свою очередь одобрил инициативу Полевого. «Справедливо! – писал он. – Медленное траурное шествие «Литературной газеты» и холодный прием, оказанный публикой поэме «Полтава», служит ясным доказательством, что очарование имен исчезло…»

Издатель «Северной пчелы» спешил отпраздновать победу и над Пушкиным и над «Литературной газетой».

«Литературная газета» после Июльской революции 1830 года, происшедшей во Франции, перепечатала стихи, посвященные безвестным героям, которые погибли на баррикадах. Издатель газеты Дельвиг был вызван к Бенкендорфу и после этого визита тяжело заболел. Участь «Литературной газеты» была предрешена. Русская словесность была головой выдана Фаддею Булгарину.

В Москве готовил новое сочинение Загоскин. С завидной быстротой росла рукопись романа «Рославлев, или русские в 1812 году». Писатель остался верен себе.

В пухлом четырехтомном произведении нашлась только одна строчка для упоминания имени народного полководца Кутузова. В романтическую интригу, от которой снова, несомненно, будут в восхищении дамы, автор опять вплел ядовитую клевету на народных партизан. Зато самые отъявленные тунеядцы и злостные крепостники мигом превращались в защитников отечества под его волшебным пером.

На чтения глав романа к Загоскину ездили приглашенные счастливцы. В кабинете, увешанном иконами, Михаил Николаевич радушно встречал гостей и усаживал их в покойные кресла. Хозяин развертывал рукопись и при воцарившемся молчании говорил:

– Позвольте предложить вашему вниманию нижеследующую сцену.

Сцена развертывалась на почтовой станции. Страна жила под угрозой нашествия Наполеона. Добродетельные проезжие из благородных дворян и честных купцов произносили трескучие монологи. Вели разговор в ожидании ездоков и почтовые ямщики, собравшиеся во дворе. Люди были настроены тревожно. Но тут появлялся старый ямщик, олицетворявший, по мысли автора, народную мудрость, смирение и всеобщее довольство.

– «Разве нет у нас батюшки православного царя? – читал за ямщика автор романа, и голос его дрогнул от прилива патриотических чувств. – По праздникам пустых щей не хлебаем, одежонка есть, браги не покупать стать. – Михаил Николаевич сделал короткую паузу и с бодростью продолжал читать, подражая простонародному говору: – А если худо, так что же? Знай про то царь-государь! Ему челом!»

Московские баре, присутствовавшие на чтении, заметно оживились. Ямщиковы мысли пришлись по вкусу. Патриоты, поспешно откочевавшие в 1812 году в дальние деревни, теперь наперебой говорили глубокоуважаемому автору о том, с какой верностью очертил он народные чувства.

Слушал эти речи и чиновник московского архива министерства иностранных дел Николай Александрович Мельгунов, невесть как попавший на литературный вечер для избранных. Мельгунову по праву принадлежит историческая реплика, брошенная после ухода от Загоскина. Николай Александрович шел в одиночестве по улице и вдруг, поднявши по привычке руки, горестно воскликнул: