Музыкант, прибывший из Германии, жил в Милане совсем иначе. Феликс Мендельсон Бартольди, похожий на степенного пастора, торопливо проходил по шумным улицам, сдерживая сострадательную улыбку. Жалкая страна, все величие которой похоронено в прошедших веках! Жалкая толпа, довольствующаяся незамысловатой песней!
Мендельсон спешил как можно скорее добраться до уединенного жилища аббата Сантини. Здесь, в древних рукописях, оживает перед ним былое величие итальянской музыки. Здесь изучает он творения Палестрины и Орландо Лассо и слушает неторопливую речь ученого аббата, накопившего эти бессмертные сокровища. Насладившись музыкой гениев шестнадцатого века, так легкомысленно забытых ничтожными потомками, путешественник из Германии с горечью возвращается к неприглядной итальянской действительности.
– Природа, живопись и остатки архитектуры прошлого, – говорит Мендельсон аббату, – вот единственная музыка, оставленная Италии. Со всех сторон что-то поет и звучит в этих памятниках, но, увы, не в безвкусных театрах. Не так ли?
Аббат Сантини сочувственно кивает головой. За стенами его жилища нет ничего примечательного. Аббат все больше располагается к Феликсу Мендельсону и достает с полок одно сокровище за другим. В этих манускриптах заключена нетленная жизнь, от которой бегут сумасброды.
– Право же, – вздыхает аббат Сантини, – они достойны своих театров, в которых кощунствуют музыкальные варвары…
/А музыкант, прибывший из России, стал усердным посетителем этих театров. Он попал в Милан как раз во-время. Зимой 1830–1831 года в оперных театрах разыгрывалась буря. Едва один театр дал новую оперу Доницетти «Анна Болена», как второй театр ответил премьерой «Сомнамбулы» Беллини.
Надо знать, что представляет в Италии день первого представления оперы!.. В такой день раньше обычного закрываются лавки и даже банкирские конторы: все равно не удержишь на месте самого добросовестного писца. В такой день задолго до назначенного для представления часа пустеют таверны и площади и нетерпеливая толпа штурмует театр.
В эту зиму страсти меломанов бушевали с особой силой. Шутка сказать – Беллини соперничает с Доницетти!
Глинка слушал мелодии нежного Беллини, в которых раскрывалась сладость любви и страдания сердца. Музыка Доницетти, посвященная тем же темам, была страстной и знойной. В оперном театре пели и Рубини и Паста, находившиеся в зените славы.
Самый вид театрального зала снова свидетельствовал об унижении Италии. Первые ряды кресел были отведены только для австрийцев. Лощеные генералы и офицеры, едва закрывался занавес, с удивлением взирали на публику: еще никогда не приходилось им видеть таких пламенных, таких неистовых оваций. Но в этих восторженных криках, обращенных итальянцами к итальянским артистам, прорывалась любовь народа к растерзанной родине. Кажется, это было единственное право, оставленное покоренным.
Театральные бури не мешали прежним сборищам у русского синьора на улице Corso porta Renza. Самые пламенные поклонники Беллини забывали здесь порой свои битвы с сторонниками Доницетти.
Это случилось в тот вечер, когда к старенькому фортепиано подошел певчий Иванов и под аккомпанемент Глинки спел те самые арии, которые в театре исполнял Рубини.
Пение кончилось. Гости оставались в оцепенении. Наконец кто-то из признанных знатоков нарушил непривычное молчание:
– Он берет целой нотой выше, чем сам Рубини!
Это была дерзость по отношению к божественному Рубини. Но это была правда, повергшая в изумление приверженцев знаменитого тенора. До сих пор ему не изменял ни один из итальянцев. Гости с нескрываемым удивлением рассматривали русского певчего, как чудо, которое видели в первый раз.
За фортепиано оставался один Глинка. Все видели, что за фортепиано сидит именно он. И вдруг раздалась всем известная ария несравненной Пасты. Конечно, синьор Глинка не обладал ее небесным голосом, но – Dio mio! – кто же это, как не сама Паста, со всеми ее жестами, мимикой и придыханиями?! Русский артист умел тонко передать аффектацию великой певицы, которая теперь бросалась в глаза. А миланцы склонны к шутке! Крики восторга сменялись неистовыми требованиями: «Фора!» Гости хватались за животы, задыхались от смеха и катались по диванам. Кто же он такой, этот удивительный русский синьор?
А иногда Глинка пел песни своей родины. Есть у людей заветное слово, которое одинаково горячо звучит на всех языках. Глинка пел неведомую песню далекого народа. Гости понимающе кивали головой, и глаза их горели. «О, patria!»[22] И каждый, произнося это священное слово, переходил на страстный шепот. Заветное слово было запрещенным в Милане, где владычествовали австрийцы. Оно было запретным по всей разодранной на клочья Италии.
А Глинка пел одну песню за другой. Не понимая ни слова, люди, собравшиеся из разных уголков Милана, невольно поддавались обаянию этих неслыханных напевов, то широких и величавых, то проникнутых глубокой грустью, то искрящихся весельем и удалью.
Потом гости подходили к русскому синьору и крепко пожимали ему руку. «О, patria!» Кто не поймет этого великого слова! А если держат его под запретом, чаще будут повторять его люди.
В театрах Милана попрежнему соперничали Беллини и Доницетти. Из всех впечатлений Глинки отчетливо складывался главный вывод: священное слово о т е ч е с т в о никогда не произносится на итальянской сцене.
А Феликс Мендельсон, посетив оперу, жаловался аббату Сантини:
– Вчера у меня разболелись зубы от соло на флейте: она фальшивила больше чем на четверть тона!
Сухое, словно пергаментное лицо аббата остается совершенно равнодушным: итальянская музыка кончилась со временами Палестрины. Хозяин и гость снова углубляются в древние манускрипты. Иногда к ним присоединяется приезжий из России. Сергей Александрович Соболевский объездил многие города Италии, обшарил самые потаенные книгохранилища и разыскал в них такие сокровища, о существовании которых не подозревал ни один книжник-итальянец. Сам аббат Сантини дивится учености и невиданной энергии этого русского. Аббат пророчит Соболевскому славу и все больше дорожит его вниманием.
Соболевский, познакомившись с Мендельсоном, решил свести его с Глинкой. В тот день, когда на улице Corso появился немецкий музыкант, Глинке сильно недужилось. Говорил, поучая русских, сам Мендельсон:
– Итальянские композиторы? Хваленый Доницетти пишет оперу в десять дней. Святотатец! А оперные певцы? Все сколько-нибудь стоящие таланты перебрались за границу, а оставшиеся копируют их с наивной грубостью.
Глинка не вступал в спор. Во многом суровый судья был прав, а в главном… Впрочем, Феликс Мендельсон мало говорил об искусстве итальянского народа.
– Но, может быть, маэстро согласится исполнить что-нибудь из своих произведений?
Мендельсон долго отказывался. Потом исполнил какое-то рондо в легком духе.
Он покинул квартиру Глинки, так и не поинтересовавшись музыкальными занятиями русского дилетанта. Да и чем бы мог обогатить европейского артиста случайный путешественник из России, музицирующий, как многие русские?
– Ну, каково тебе показалось немецкое светило? – спросил у Глинки Соболевский.
– Не знаю, – отвечал Глинка. – По пустячку, игранному нам из любезности, не хочу судить.
– А я среди вашей музыкальной братии впервые вижу в нем артиста, который не покидает библиотеки аббата Сантини, собравшего уники древней музыки.
– И за то воздадим ему справедливую дань, – откликнулся Глинка. – Но может ли артист бежать от жизни только в древность?
– Да, кстати, – перебил Соболевский, – давно хочу тебя спросить: писал ты мне, что едешь в Италию по нездоровью, а равно по каким-то тайным обстоятельствам, заставившим тебя избрать поприще артиста. Что это за тайна?
– Никакой тайны от тебя нет. Видишь ли, каждый должен решить, чем послужит он отечеству. А ответ на этот вопрос нам, русским, не следует доверять почте: послужить отечеству – это значит противодействовать нашей гнусной действительности.
22
Отечество, родина! (итальян.).