Изменить стиль страницы

В октябре с Украины вернулись Дельвиги. Возобновились еженедельные сходки поэтов, литераторов и музыкантов. К певцам прибавился новый солист, Николай Кузьмич Иванов. Наставляемый Глинкой, он преодолел робость. Коронным номером его был «Соловей», романс, сочиненный на слова Дельвига московским композитором Алябьевым. Дамы были в восторге от Иванова. Глинка говорил Дельвигу:

– На редкость счастливый напев схвачен сочинителем. И какие в нем возможности: вариации в уме сами родятся!

– А знаете ли, какая печальная участь постигла Алябьева? – спросил Дельвиг.

Глинка знал. Еще в Москве ему рассказывали грустную повесть музыканта, сосланного в Сибирь.

– Пишу теперь «Ответ соловью», – продолжал Дельвиг. – Должно быть, нет воли на Руси и певчим птицам.

– Однако напоминаю давнее ваше обещание, Антон Антонович, насчет русских песен, – Глинка улыбнулся. – Сколько ни сажают певцов в железа, вместо них будут петь другие.

– Да… – согласился Дельвиг, – будут петь…

Он показывал Глинке свои стихи, писанные в подражание народным песням, и толковал о своеобразии метров. Глинка слушал, просматривая тексты.

– Вот на эти слова «Ах ты, ночь ли, ноченька» мне хотелось бы попробовать, – оказал он.

– Сделайте милость! Принадлежу к усердным поклонникам вашего таланта. Если не обогатил я поэзии моими песнями, то уверен, что послужу через вас отечественной музыке.

– А я бы, пожалуй, и на эту покусился, – продолжал Глинка.

Дельвиг присмотрелся.

– «Дедушка, – девицы раз мне говорили…» Вручаю в полное ваше распоряжение.

Из гостиной все еще доносилось пение.

– Не пора ли присоединиться к обществу? – спросил Дельвиг, убирая рукописи. – Иначе достанется мне от Сониньки. Она не прощает тем, кто отвлекает вас от фортепиано.

Было совсем поздно, когда приехал Пушкин. Глинка, столь щедрый в этот вечер, обрадовал собрание неожиданным признанием: у него есть в запасе еще один нигде не петый романс.

Он исполнил «Грузинскую песню», сгорая от волнения, и тотчас, по единодушному требованию, повторил.

– Душевно рад, что потрафил вам, – сказал Глинке Пушкин. – Вот и снова стали мы сопутчики. – Он не мог сдержать улыбку, вспомнив их совместную ночную прогулку. – Помните, как вы из-за меня оказались у дверей Демутова трактира вместо Коломны? Надеюсь, ныне идем мы к единой цели?

– Мне всегда было по пути с вами, Александр Сергеевич, – серьезно ответил Глинка.

– В добрый час! – искренне откликнулся поэт, дружески пожимая руку музыканту.

Пушкин не принимал участия в оживленных разговорах, поднявшихся вокруг музыкальной новинки. Даже Дельвиг, уединившись с ним в углу гостиной, получал односложные ответы.

– Когда же дашь из поэмы в «Северные цветы?» – спрашивал Дельвиг.

– Ужо, – неопределенно откликнулся Пушкин.

– Давно украсили Вольтер и Байрон сюжетом полтавской баталии европейскую словесность, – продолжал издатель «Северных цветов», – а теперь, когда имеем наконец русский взгляд, как смеем держать публику в неведении? Дай готовое в альманах!

– Нет отделанного…

– Ох, как глупы эти умные люди! – вышел из себя медлительный Дельвиг и продолжал с горячностью: – Дай хоть «Грузинскую песню», коли так!

Глава шестая

Жизнь свободного артиста складывалась как будто удачно для Глинки. Его романсы, никогда не издававшиеся, жили собственной жизнью. В гостиных охотно пели «Память сердца», «Скажи, зачем…», «Один лишь миг» и другие. В нечиновных домах с прежней любовью держались за «Разуверение» и хранили верность «Бедному певцу». Даже допотопная «Арфа» – это воспоминание о светлой печали давних дней – находила горячее признание у юности. А на петербургских окраинах, в Коломне или в Галерной гавани, часто повторяли певучие жалобы: «Горько, горько мне» и «Я люблю, ты мне твердила». Создавая музыку «Грузинской песни», заглянул русский музыкант в дальние края, начал новый путь к песенному содружеству народов. А потом к прежним пьесам прибавилась еще одна, широкая и распевная: «Ах ты, ночь ли, ноченька». Слова, взятые у Дельвига, стали песней так же естественно, как рождается напев от раздумий человека в ночной тишине.

Пьесы жили в Петербурге, путешествовали в Москву, откликались на Смоленщине. Вначале они находили дорогу через друзей и знакомцев сочинителя, потом попадали к любителям-музыкантам, а далее шли своим путем, нередко оторвавшись даже от имени автора.

Но, решившись явиться перед публикой в звании музыкального сочинителя, Глинка долго размышлял, что отобрать для альбома. Все созданное до сих пор казалось разрозненным, нигде не находил он полного выражения главной мысли.

За такими раздумиями и застал его Одоевский.

– Не предавался я праздности, – говорил ему Глинка, – однако надо бы больше сделать…

Он показывал гостю романс за романсом. Взял дельвиговскую «Ночь».

– Позвольте, представлю вам эту пьесу в живом исполнении.

Ах ты, ночь ли, ноченька,
Ах ты, ночь ли бурная!
Отчего ты с вечера
До глубокой полночи
Не блистаешь звездами,
Не сияешь месяцем?…

– Эта какова? – спросил Глинка, кончив петь.

– Что могут прибавить слова мои! Великолепная картина создана скупой, но всемогущей кистью: видится именно русская ночь, и обращает к ней свои думы русский человек.

– Вместо похвалы вы на мой вопрос ответьте: есть ли в «Ночи» сходство с песнями?

– Ухо мое ловит большое сходство, – отвечал Одоевский, – но я понимаю: ни о тождестве, ни об уподоблении не может быть и речи.

– А неужто, – перебил Глинка, – надобно изучить каждую каплю в океане, чтобы постигнуть свойства необъятной и изменчивой стихии? «Ноченьку» мою я, к примеру, так себе представляю: пришли люди в города и вместе с песнями на новую жизнь обосновались. У людей от новых дел новые мысли и слова родятся, у песен – новые распевы. Хочу я постигнуть песни во всем их движении. Уверенно говорю вам, Владимир Федорович, что это движение не менее поучительно, чем история народа.

Глинка был в ударе. Он пропел Одоевскому чуть не все свои романсы.

– Нет и здесь ни тождества с песнями, ни уподобления им, но стремлюсь блюсти кровное родство, – говорил Глинка. – Сошлюсь на словесность. Сколько ни изменился с древности русский язык, никто не отрицает живого корня в современной речи. Если же писатель от движения жизни отступит, люди его не поймут. Музыка наша, следуя развитию песни, должна быть равно понятна и пахарю и горожанину. В том и состоит предназначение артиста.

– Когда-нибудь и наука последует тем же путем, – подтвердил Одоевский, – и с точностью определит коренные свойства русского напева. Тогда будут говорить не только о красоте и прелести его, но уточнять все качества. Химики, например, и сейчас сильны тем, что знают первичные элементы, их свойства, родство, тяготения и законы перевоплощения в новые составы.

– Весьма дельные слова, – согласился Глинка. – Сколько я могу понять, вы снова вернулись к химии, Владимир Федорович?

– Ничуть, – отвечал Одоевский. – Но верю, что наука объяснит законы изящных искусств так, как объясняет она явления жизни. Впрочем, ни анализ химика, ни выкладки статистика негодны к объяснению живых созданий народного гения.

– За то и уважаю вас, Владимир Федорович, что ученость ваша не замыкается в хитроумные формулы, но желает проникнуть в жизнь…

Проводив гостя, Глинка снова вернулся к размышлениям о том, с какими пьесами явиться ему в альбоме перед публикой. Все, что вложил он в свои романсы-монологи, все, что говорил он Одоевскому о претворении живоносной песенной стихии, все, что делал музыкант для создания русского языка, достойного русских людей, – все это было похоже на вызов многоликим противникам.

В словесности, например, живут и плодятся туманные создания Василия Андреевича Жуковского. Поэт-царедворец щедро заселяет российский Парнас мистическими рыцарями, гробовыми привидениями, небесными и морскими девами и, уходя от повседневной жизни, взывает к спасительному романтизму. Но и Пушкин, живописующий русскую действительность, стремится, по собственным его словам, к истинному романтизму. Значит, либо слово потеряло смысл, либо пытается объединить не только необъединимое, но и прямо противоборствующее.