Изменить стиль страницы

…На следующий день Глинка взял под руку своего сожителя и стал медленно расхаживать с ним по той самой зале, где потерпели крушение многие его замыслы. О них напоминали только музыкальные пульты, составленные в кучу. Оркестровые партии покоились в совершенном беспорядке и были покрыты пылью забвения.

– Неужели неведомо тебе и прочим виршеплетам, – говорил Глинка, – что все вы похожи на плохо ученых скворцов? У тех скворцов один свистнет неведомо что, а другие повторят – и думают при этом, что каждый вещает свое. Очнись, пока не поздно. Коли нет у тебя ни мысли собственной, ни голоса, так сделай милость, не верещи стихами под чужую дудку… А не опомнишься – будешь до старости в скворцах ходить! Куда как весело!

Корсак не возражал. Он был сначала поражен, потом убит, потом, опамятовавшись, возмутился:

– Требую сатисфакции! – Голос элегического скворца был слаб от вчерашних излишеств.

– За что? – удивился Глинка.

– За то… – взвизгнул, обретя неожиданную силу, Корсак, – за оскорбление поэтов и поэзии… Отрекайся от мерзопакостной клеветы насчет скворцов!

– Если я отрекусь, камни возопиют.

– Тогда… – Корсак задумался… – Тогда сам лучше напиши.

– Странный способ сатисфакции! – рассмеялся Глинка. – Впрочем, если б я мог отучить тебя от пагубной страсти и доказать, что каждый может кропать стихи на нехитрый вкус…

– Э, нет! – перешел в наступление поэт. – Ты поэму напиши, тогда и разговаривай!

– Поэму? – задумался Глинка, и упорный хохолок на голове его принял задорное положение. – Изволь, пожалуй… Но какую же поэму написать? Байроническую, романтическую, кровавую, сатанинскую?

…Несколько дней приятели не встречались. На Глинку напал мальчишеский задор. В минуты досуга он сидел, ухмыляясь, и выводил строку за строкой. Начало поэмы было таково:

Альсанд безвременно узнал
Неверность милых наслаждений,
Обман прелестных упоений,
И боле их он не искал!
На зов любви, честей и счастья,
На зов волшебный сладострастья
Не откликалось сердце в нем, —
Оно, забытое лучом
Давно померкших упований,
Тоскливо билося в груди,
И сквозь туман былых страданий,
Не зрело счастья впереди..

Глинка перечитал вступление: куда как здорово! Сочинитель готов был поклясться, что поэма была задумана в роде романтическом.

Но, может быть, под романтическим обличьем Альсанда укрылся некий молодой человек, который так недавно познал в Смоленске обман прелестных упоений и теперь не видел, конечно, счастья впереди?..

Столь удачно начатая поэма требовала продолжения. Но тут, на беду Альсанда, автор был призван в заседание Главного управления путей сообщения. Заседание было длинное и бестолковое. Если бы первоприсутствующий граф Сиверс пожелал заглянуть в черновой журнал, который вел помощник секретаря, ему долго бы пришлось гадать, как попал в протокол господин Альсанд и по какой дорожной дистанции он служит. К тому же аттестация, данная неизвестному чиновнику, излагалась в журнале не канцелярской прозой, но бойкими стихами.

По требованию моды герой был представлен в них вполне одиноким. Но разве не был одинок и сам сочинитель?..

Вернувшись со службы домой, Глинка с жаром перечитал написанное: опрятно!

Но следовало дать движение поэме. Тогда, обрекая героя на новые испытания, автор набросал:

Раз он задумчиво бродил…

Глава шестая

Анны Петровны Керн дома не оказалось. Пожилая служанка заверила гостя, что барыня должна вернуться с минуты на минуту.

Глинка нехотя прошел в гостиную и там увидел еще одного посетителя.

В кресле у окна сидел Пушкин. Вначале он недовольно взглянул на вошедшего, потом вдруг просветлел.

– Еще одна жертва легковерия, – обрадованно сказал поэт. – Увы! Точность не входит в число добродетелей Анны Петровны!

Глинка объяснил, что он явился без предупреждения, а потому не может сетовать на отсутствие хозяйки.

– Тогда другое дело, – согласился Пушкин. – Мне же было предписано явиться ровно к пяти… и вот видите, я все еще жду. Итак, соединимся и поскучаем, пока хватит терпения.

Пушкин покинул кресло и легкими шагами прохаживался по гостиной.

– Помнится, – поэт остановился перед Глинкой, – вы с пристрастием допрашивали меня об Онегине. Позвольте предложить вам встречный вопрос по музыкальной части… Что вы думаете о Моцарте?

– Думается мне, что самые искушенные музыканты недостаточно понимают всю мощь его гения.

– Так! – Пушкин снова ходил по гостиной. – Давно занимает меня этот сюжет: гений и противостоящая ему посредственность. Может быть, даже ученейший муж, но все-таки посредственность. Жизнь лорда Байрона дает пример борьбы с хранителями мертвых традиций. Опыт Шекспира еще более доказует, что разрушение окаменелых верований и вкусов неотделимо от созидания.

– Но почему, Александр Сергеевич, вы избрали именно музыку для пояснения мысли?

– Почему? – переспросил Пушкин. – В самом деле, почему? И тем более, что я вовсе не дока в музыкальных тонкостях. Однако именно в музыке, по моему разумению, особо наглядна разница между вдохновенным трудом и ремесленным трудолюбием. Самое ученое расположение звуков не создает музыки, если звуки лишены живоносной мысли.

– А отбирать живоносное в существующем – это и значит глядеть вперед? Так ли я вас понял, Александр Сергеевич? – Глинка говорил торопливо, думая только о том, чтобы подольше запоздала Анна Петровна.

– Совершенно так! – подтвердил Пушкин. – Однако созидание нового никогда не обходится без отчаянного сопротивления многоликой и косной посредственности. Гений может погибнуть в этом столкновении, но и смертью утвердить бессмертие своих идей. Смерть Моцарта, отравленного, по журнальным известиям, завистливым соперником Сальери, дала мне пищу для размышлений.

– Не верю в злодеяние Сальери! – воскликнул Глинка. – Сальери и сам известен как славный музыкант.

– Вы полагаете, что гений и злодейство несовместны?

– Но кто же назовет гением ученого и трудолюбивого Сальери? – с той же горячностью возразил Глинка.

– Стало быть, – словно обрадовался Пушкин, – противопоставление Моцарта и Сальери оправдано жизнью?

– Во всяком случае весьма убедительно, – подтвердил Глинка. – Я должен оговориться однако, что Моцарт не избегал учености. Можно сказать, он владел высотами музыкальной науки.

– Такова и должна быть ученость артиста! – Пушкин подошел к Глинке. – Но сохрани бог, если он уверует в догму, не проверив ее собственным разумом. Гениальный художник утверждает новое, и за то неминуемо ополчаются против него кроты ложной учености. Вот основа задуманной трагедии… Один музыкант свободно создает гармонии, рожденные новизною мысли, другой спешит проверить эти гармонии алгеброй. Кто прав? Тот ли, кто руководствуется движением жизни, или тот, кто от нее бежит? Но пройдет время, и ученые аристархи сами признают новую гармонию догмой. Должен ли Моцарт ждать?

– Мне приходилось слышать, Александр Сергеевич, что вы совершили подобный подвиг в трагедии о царе Борисе.

– Кто это говорил? – полюбопытствовал поэт.

– На том твердо стоит знакомец ваш Владимир Федорович Одоевский.

– А, милый князинька! Если бы он меньше увлекался чертовщиной Гофмана и собственными химическими соусами, то мог бы прийти к верному суждению о многих предметах… – Поэт посмотрел на часы. – Однако наше дальнейшее ожидание будет, кажется, совершенно бесполезным.

– Что вы, Александр Сергеевич! – испугался Глинка. – Анна Петровна непременно сейчас будет! – И вдруг вспомнил, что в этой самой комнате почти такими же словами удерживала его Катя Керн.