Словом, единственный певчий, остававшийся в распоряжении маэстро, готов был стать перебежчиком. Но со спокойствием, свойственным истинному полководцу, Глинка отвечал ненадежному воину:
– Коли меня не поймете, Николай Кузьмич, жизнь вас опередит. Я вам первенство на русской сцене прочу, а вы в заштатные итальянцы проситесь.
Николай Кузьмич плохо понимал чудаковатого учителя и нерешительно покашливал в руку.
– Когда прикажете явиться, Михаил Иванович?
Но как бы удивился певчий Иванов, если бы знал, чем занимался сам маэстро!
Глинка работал над квартетом, задуманным для инструментов и голосов, притом писанным по всем законам западноевропейской школы.
Это было так неожиданно, что Владимир Федорович Одоевский долго рассматривал исписанные сочинителем листы. Глинка наблюдал за ним, хитро щурясь. Потом взял в руки незаконченный набросок.
– Кажется, напал я на удачную мысль. Многое откроется с пользой, если сообразим, как сочетаются человеческие голоса и инструменты.
– Но квартетная форма, завещанная Гайдном, Моцартом и Бетховеном, доведена до совершенства именно в инструментальном звучании.
– Спору нет, – согласился Глинка, – но чему препятствуют мои пробы? Кстати, об итальянцах. Приметили ли вы, Владимир Федорович, сколь ленивы итальянские маэстро. Если найдут счастливый мотив, то и будут переносить его из оперы в оперу. – Глинка снова взял ноты в руки. – Замыслил я квартет на итальянский текст, стало быть и в итальянской форме… Но гляньте, сколько возможностей таится там, где не потрудятся даже поискать нынешние мастера Италии!
– Не ожидал, Михаил Иванович, что вы проявите столь горячую заботу об итальянцах…
Казалось, в самом деле Глинка вдруг поддался общей моде. А в единоборство с заезжими итальянцами вступил никто другой, как Катерино Альбертович Кавос.
Маэстро старел, но не менял убеждений: он ни с кем не собирался делить лавры и барыши. Еще не над всеми умами властвовал Россини. Состязаться с ним еще мог Моцарт. С помощью Катерино Альбертовича Моцарт пробрался наконец на русскую сцену, временно потеснив многочисленные создания самого маэстро. «Северная пчела», чуткая к закулисным влияниям, стала бойко славить Моцарта, не забывая, впрочем, и господина Кавоса.
На премьере «Дон-Жуана» зал Большого театра был снова переполнен, несмотря на то, что играла русская труппа. Катерино Альбертович победно встал к пульту и взмахнул палочкой. Увертюра началась…
Музы, благосклонно взиравшие с плафона на бессменного своего любимца, не обратили, как и встарь, ни малейшего внимания на скромного молодого человека, занявшего кресло в девятом ряду партера.
Кавос действовал палочкой, как всесильный маг. Вымуштрованный оркестр стройно шел за дирижером. Певцы хорошо знали свои партии. Дон-Жуан был подобен обольстительному богу, донна Анна усердно заламывала набеленные руки… Только молодой человек, сидевший в девятом ряду, сердито ерзал. Но вольно́ серчать Михаилу Ивановичу по пустякам! Эка беда, если Катерино Альбертович, командующий не только музыкальной, но и сценической частью, не оставил Дон-Жуану ни одной из тех человеческих черт, из которых изваял этот образ Моцарт! Зато полностью скопированы в спектакле штампы и традиции европейской сцены.
Господин Кавос, так и не сладив с темпами, положил палочку на пульт, и занавес упал в последний раз.
– Бедный Моцарт! – почти вслух вырвалось у хмурого молодого человека, сидевшего в девятом ряду.
Он встал и покинул театр в холодном бешенстве. Насмешкой показались ему когда-то сказанные собственные слова, что гений Моцарта раскроется миру в России.
В Большом театре торжествовал не гений Моцарта, но усердная посредственность, представленная в лице любимца муз и театральной дирекции Катерино Альбертовича Кавоса.
Глава пятая
– Говорил, не смей ничего у меня перебирать! – возмущается Глинка, допрашивая дядьку Якова. – Куда девал ноты, которые вчера здесь лежали?
– Где здесь? – присматривается Яков. – Ничего здесь не было.
– Не было?! – грозно вопрошает Глинка, не находя многих своих набросков. – А ну, повтори, душегуб!
– Нечего и повторять, – отвечает Яков, благоразумно ретируясь к дверям. – Столько нот накопили, нешто каждый листок убережешь!
Римский-Корсак, присутствовавший при этой стычке, оглядел груды нот.
– Дивлюсь я тебе, Мимоза, дивлюсь и сожалею: ничего путного произвести не можешь. Взял бы для твоей музыки что-нибудь из моих новых элегий. Может быть, добьешься тогда признания.
С некоторых пор в голосе Александра Яковлевича Корсака при разговоре с товарищем-неудачником появились нотки покровительства и снисхождения. Римский-Корсак уже печатался. Элегического поэта венчала похвалой сама «Северная пчела». Его стихи разбирали невзыскательные альманашники.
– Итак, торопись, Мимоза!
Поэт стоял, выжидая. Но сожитель его ничего не ответил. Тогда Корсак заключил увещание:
– По дружбе я готов тебе протежировать. Кстати, завтра съезжаются у меня поэты. Ободрись и без стеснения заходи.
На вечер, созванный Корсаком, пришло с пяток молодых людей. Гостям был предложен роскошный ужин, с изобилием по винной части.
Собравшиеся поэты терпеливо слушали произведения хозяина. Несмотря на поток элегий, они быстро пришли в то блаженное состояние духа, когда самые высокие мысли приобретают необыкновенную легкость.
– Корсак! – провозгласил один из гостей. – Помянем чашей круговой наши прежние кумиры!
Речь шла, как оказалось, о Пушкине. Некий желчный господин произнес разъяснительную речь:
– И снова вышли в свет главы из «Онегина»! Уже четвертая и пятая вместе! Пушкин окончательно покинул Парнас для болота мещанской добродетели. Ха! – сардонически воскликнул оратор. – Любовь невинной девицы! Впору бы петь о том покойнику Карамзину… Сплин Онегина! Ха! Не нов и этот товар, взятый напрокат у другого покойника – лорда Байрона.
– Я всегда говорил, что Пушкин поет отжитое и умирающее, – самодовольно заметил Костя Бахтурин. – К черту Онегина! Ecoutez moi[18], дайте мне титана страсти!
Оратор сел, может быть несколько неожиданно для себя, но все с новым увлечением подняли бокалы.
В эту минуту в комнату вошел запоздавший Глинка. Бахтурин обернулся к нему, недоуменно мигая.
– Привиденье ль вижу я? Иль точно ты, беглец коварный?.. Впрочем, целую тебя, изменник!
Он потянулся было к Глинке, но опять оказался сидящим в глубоком кресле.
– Моя арфа! – мечтательно произнес Константин Александрович и погрозил Глинке пальцем.
Глинка хотел миновать сочинителя, написавшего когда-то стихи для его первого романса «Моя арфа», но Бахтурин крепко ухватил его за руку.
– Нет, ты мне ответь: почему не ищешь более ни дружбы, ни вдохновения у Константина Бахтурина?
– Но и без меня, как я вижу, ты живешь одними вдохновениями, – отвечал Глинка, озадаченный неожиданной встречей. – Как идет жизнь?
– Жизнь! – обиделся Бахтурин. – Пусть Пушкины, но не Бахтурины вещают миру о пошлости житейской!
Глинка был озадачен: все поэты, собравшиеся у Корсака, дружно честили Пушкина.
– К чему приглашает нас поэт, покинутый музами? – бойко прокричал молодой человек. – В усадьбу Лариных? Отведать брусничной воды или простокваши?
– Не хочу простокваши, – неуверенно откликнулся Костя Бахтурин. – Где чаша роковая?
Хозяин тотчас поднес ему полную чашу, которая если и не оказалась роковой, то только потому, что Константин Александрович стал быстро засыпать.
Римский-Корсак, исполняя обязанности гостеприимного хозяина, не вмешивался в разговор. Но давно ли пылал он от возмущения, когда непочтительно отзывался о Пушкине тот же Бахтурин? Почему же теперь не только не пылает, но даже не краснеет элегический поэт, венчанный «Северной пчелой»?
Давно ли заглянула слава в скромное жилище Александра Римского-Корсака и осветила блеском своих лучей поэтический беспорядок на неприбранном столе: огрызки перьев, клочья бумаги и порыжевшие окурки – и вот же действует смертоносный яд! По счастью миновала слава дверь в комнату Михаила Глинки и уверенной поступью вошла к элегическому поэту.
18
Послушайте меня (франц.).