Изменить стиль страницы

– А та песня, которую ты придумал под Новгородом? – вспоминает Марья Петровна. – Помнишь, про девишник.

– Изволь!

Он играл ей девичий хор. Нельзя сказать, чтобы Марья Петровна очень интересовалась музыкой оперы. Она каждый раз оживлялась лишь, когда муж исполнял танцы из польского акта. Тогда молодая женщина закрывала глаза, чтобы полнее отдаться этой обольстительной музыке.

– Что ты? – Мари открыла глаза и посмотрела на мужа.

– Мазурка кончилась, Мари.

– Как жаль! А мне вдруг показалось… – Она провела рукой по лбу, словно желая отогнать какие-то видения. – Пожалуйста, прикажи зажечь огонь!

Глинка сам зажег свечи на рояле. Мари перевела глаза на жалкие огоньки. В ее потемневших глазах светились отблески других, волшебных огней. Она сидела близко к мужу, по-детски шевеля губами.

– Как ты думаешь, – вдруг спросила Марья Петровна, – государь хорошо танцует?

Только она одна умела задавать такие неожиданные и удивительные вопросы. Глинка до сих пор к ним не привык.

– Почему это пришло тебе в голову? – Он залился смехом, глядя на растерянное лицо жены.

– Очень просто, мой глупенький! Вдруг на бале в Зимнем дворце грянет твоя мазурка? Или полонез? – Она крепко обняла его и говорила между поцелуями: – Разве мне, твоей жене, нельзя и помечтать о будущем?

Каждое утро он усаживался за партитуру, занося в нее окончательно отделанное. Муза его была попрежнему воинственного нрава. И это как нельзя лучше отражалось на нотных листах. Вот она, бескрайная Русь! Косогоры да избы, крытые соломой. И нет ей конца, как нет конца песням. Но вот встает народ, движимый единым порывом, и тогда смятение происходит в пышных замках. Померкнут их ослепительные огни, а свет, который зажегся в русской избе, будет вечно сиять над миром неугасимой правдой.

Усталый и довольный работой, Глинка водил жену по заповедным местам. Ему непременно хочется показать ей те заросли в парке, в которые забирался он со скрипкою в руках.

– А вот здесь, – он внимательно оглядывает берег Десны, – да, именно здесь я любил слушать нянькины песни.

И куда бы они ни пришли, везде и всюду у него воспоминания.

– Пойдем, Машенька, в село, – предлагает Глинка.

– Опять в село? – удивляется Мари.

– Там моя консерватория… И там, и там! – он показывает на село и на заречные луга.

С лугов доносится песня.

– Слышишь? – говорит Глинка. – А пойдем на село – опять будут петь…

Но Мари устала от блужданий.

– Нас, наверное, ждут к ужину. – Она наклоняется к мужу. – Пристало ли нам, словно влюбленным, бродить в потемках?

Марья Петровна никак не может привыкнуть к ночной темноте. Больше всего ее и удивило, пожалуй, в Новоспасском, что в деревне не зажигают фонарей, как на петербургских улицах.

– Идем домой, милый,, – говорит Мари и берет мужа под руку.

Сквозь гущу парка светятся окна столовой. Между многих голосов слышится чей-то знакомый мужской голос.

Едва успевают они войти в столовую, Глинку радостно приветствует Карл Федорович Гемпель, сын органиста из Веймара, промышляющий музыкой в Смоленске.

Карл Федорович уже знает о задуманной Глинкой опере. Но он слышал кое-что важное в Смоленске. Карл Федорович не может утерпеть:

– Вы слыхали, Михаил Иванович, что в Москве делает много шуму опера Верстовского?

– Ничего не слыхал.

– О! – Карл Федорович поражен. – Его уже обгоняют, а он ничего не слышит и не видит. Москва уже имеет свою русскую оперу… Как это называется по-русски?.. Чья-то могила…

– «Аскольдова могила», Карл Федорович!

– Опять обман! – возмущается Гемпель. – Он сам все знает!

– Ничего не знаю, сделайте милость, расскажите!

– Говорят, там кто-то кому-то грозит кулаком, – объяснил Карл Федорович. – А я думаю так: господин Верстовский плохо знает правила музыкальной грамматики, и оттого у него много лишних нот: бум-бум! Но я имею один журнал, – вспоминает рассказчик, – и вы лучше меня поймете, зачем понадобился музыке кулак.

Так к Глинке попал номер «Московского наблюдателя».

А в Москве шел все тот же спор о народности. В свет вышла очень скромная по объему книжка стихов воронежского мещанина, сына прасола Алексея Кольцова. Столь необычная для поэта профессия уже не была диковиной. В поэзии и раньше появлялись люди из простонародья. Таков был подгородный петербургский крестьянин Слепушкин. Переметнувшись на торговые дела, Слепушкин охотно славил в стихах труд счастливого земледельца и радость крестьянского бытия. Стихи были так же бесталанны, как и благонамеренны. Журнальные баре с надеждою ухватились за Слепушкина. Вот живое подтверждение истины: русский простолюдин всегда доволен судьбой, а сердце его преисполнено благодарностью.

Кольцов тоже принадлежал к людям из народа. Он окончил приходское училище, то есть выучил букварь и четыре правила арифметики. Но талант этого самоучки был так ярок, мысль так непосредственна, а стихи так свежи, что молодые люди из Московского университета, собиравшиеся у Станкевича, не пожалели ни средств, ни энергии, чтобы выпустить в свет песни Кольцова.

«Вот этакую народность мы высоко ценим, – немедленно откликнулся в печати Виссарион Белинский. – По крайней мере до сих пор мы не имели никакого понятия об этом роде народной поэзии, и только Кольцов познакомил нас с ним… Кольцов является в то время, когда хриплое карканье ворона и грязные картины будто бы народной жизни с торжеством выдаются за поэзию…»

Вопрос о народности так и не сходил с журнальных страниц. Автор драмы «Дмитрий Калинин», сменив перо драматурга на меч критика, яростно нападал на тех, кто подменял истинную народность грязными картинами, не имеющими ничего общего с народной жизнью. В народной жизни властвовали гнет и насилие. Но в народе жила ненависть к настоящему и неугасимая вера в будущее. Об этом нельзя было писать открыто. Но именно от этих мыслей рождалась истинная народность искусства.

Книжка «Московского наблюдателя» мирно присоединилась ко многим другим книгам, накопленным Глинкой в Новоспасском, а сочинитель «Ивана Сусанина» с ненавистью вглядывался в немецко-русские вирши Розена. Что, если найдется критик, который, не зная истории создания героико-трагической народной оперы, поставит и ему, Михаилу Глинке, суровый вопрос: глубок ли тот источник, которым он вдохновлялся? Поэма барона Розена превращалась в тяжкую цепь. Ею пытаются сковать музыку, вылившуюся из самых сокровенных глубин сердца, родившуюся от лучших помыслов о народе.

А Карл Федорович Гемпель с жадностью набросился на партитуру «Ивана Сусанина».

– Вот это и есть русский контрапункт, Михаил Иванович, о котором вы говорили мне и именно в этом доме?

– Я не отказываюсь ни от одного слова. Но вы, Карл Федорович, смотрите, как сочетаются звуки, а надобно судить о том, как отражается в этих звуках русская жизнь.

– Карл Гемпель плохой судья в этом вопросе. Но он с несомненностью видит, что все здесь написанное очень учено.

– А зачем бы нам, русским музыкантам, прибедняться?

Карл Федорович открыл листы интродукции.

– Если я не ошибаюсь, – продолжал допрашивать он, – эти русские хоры идут фугою. Но русские мужики, на которых вы всегда ссылаетесь, Михаил Иванович, не учились у Баха.

– А если гений нашего народа издавна пользуется этой формой в своих хорных песнях? Ни величие Баха, ни русская музыка, ничуть не пострадают от этой фуги.

– Стало быть, русская фуга? – Гемпель недоверчиво смотрит в партитуру.

– Русская музыка, Карл Федорович, и все этому подчинено!

Подобные разговоры происходили почти каждый день. Карл Федорович приходил с какими-нибудь новыми сомнениями.

– Я понимаю кое-что в партитурах, – начинал он издалека, – ибо я есть сын органиста из Веймара, – но и сам бог, если он что-нибудь понимает в музыке, скажет вам, Михаил Иванович, что эта партитура не похожа ни на одну оперную партитуру в мире.

– Экая беда! – Глинка покосился на собеседника. – Но как же нам, Карл Федорович, быть, если хотим всюду быть русскими?..