Изменить стиль страницы

Лето повернуло на осень. Все больше было на столе готовых партитурных листков. Прогулки стали короче. Марья Петровна попрежнему боялась темноты и каждого шороха. Глинка работал, не считаясь с временем. В далеком Домнине, в избе Сусанина, уже завязался трагический узел. Глинка писал ответы Сусанина незваным гостям. В музыке прорастало едва видимое зерно – предвещение славы герою.

Глинка оторвался от работы, встал и открыл дверь на террасу. Закатное солнце заливало парк не по-осеннему жаркими лучами. Глинка всматривался в даль, и снова слышался ему будущий светоносный гимн народу Сусаниных.

– Я нашел, – гордо сказал Карл Федорович Гемпель, поднимаясь по ступенькам.

– Нуте-с? – Глинка смотрел на сына органиста, ничего не понимая. – Что вы нашли?

– Я нашел в вашей партитуре один большой порок.

– Так выкладывайте скорее и без всякого снисхождения!

– Я нашел, – продолжал Гемпель, – что эта партитура… – он сделал особенно мрачное лицо, – написана неопрятно и скорописно. – Карл Федорович вдруг разразился громким смехом. – Теперь вы не можете мне возражать! Карл Гемпель сам будет переписывать эту удивительную русскую партитуру!

И он действительно взялся за переписку.

Глава вторая

На письменном столе лежит партитура трех действий «Ивана Сусанина», и на титульной странице аккуратно помечено рукою Глинки: «С. Петербург, 27 августа 1835 года».

Над нотами склонился Владимир Федорович Одоевский.

– Можно ли поздравить с окончанием? – спрашивает он, быстро пробегая глазами по страницам.

– Рановато! – отвечает Глинка. – Теперь и предстоит самое важное: сцена убиения Сусанина в лесу. Размышляя, я многое сообразил, но все еще проверяю себя: хватит ли сил? Представь себе эту сцену: русская метель начисто заметает последний стон воинственной мазурки. Тут крепчает голос Сусанина…

Глинка ходил по кабинету, потом остановился в задумчивости перед Одоевским.

– Вся жизнь Сусанина пройдет перед ним в эту последнюю минуту. Вся жизнь, Владимир Федорович!.. И предстоящая смерть. – Он подошел к роялю, начал импровизировать и быстро кончил. – Никак не решусь приступить к этой сцене.

– А с Розеном ты уже виделся?

– И даже вручил ему разработанный план сцены. Но барон, как всегда, изволил объявить, что мне недостает поэтического воображения. Должно быть, и сюда хочет вписать славу ныне царствующему императору. С отчаяния, – Глинка смущенно улыбнулся, – пришлось мне самому за стихи приняться. Впрочем, ничего отделанного для этой сцены еще нет. А потому и прошу тебя рассмотреть готовую партитуру и наистрожайше: все ли стройно, все ли благополучно в оркестровке? Вот тебе и цензорский карандаш. Для начала глянем увертюру.

Одоевский снова склонился к нотам. Глинка отошел к окну. За окнами простиралась Конная площадь, отнюдь не принадлежавшая к числу аристократических уголков столицы.

Приехав с женой из Новоспасского, Михаил Иванович прельстился этой квартирой, потому, что она обеспечивала уединение, необходимое для его трудов, и все удобства для тихой семейной жизни.

Кабинет Глинки находился в отдалении от других комнат, в которых устраивала себе гнездышко Мари, и от покоев, отведенных Луизе Карловне, которая пожелала переехать к дочери.

В кабинете хозяина нетерпеливый Владимир Федорович с головой ушел в изучение партитуры. Он созерцал стройное и величественное здание, которое когда-то первый увидел в разрозненных набросках.

Марья Петровна сидела в будуаре перед туалетом.

– Ты до сих пор еще в беспорядке, – робко замечает ей Луиза Карловна. – Разве ты не выйдешь к гостю?

– Отстаньте, маменька! Мне, право, не до гостей. Деньги опять на исходе, а квартира почти не меблирована.

– Но мать твоего мужа обещала прислать солидную сумму.

– Вот и ждите, а мне все надоело.

– Но почему же ты ничего не скажешь Мишелю? В семейном доме должен быть порядок, пусть он напишет письмо домой.

Марья Петровна ничего не отвечает. Она смотрится в зеркало. И сколько времени можно жить, ютясь на Конной площади?

– Почему вы во-время меня не предупредили? – оборачивается она к матери. – Разве девушка может разобраться в своих чувствах?

– Но кто же меня спрашивал, Мари? Я ведь тоже думала, что у Мишеля богатое имение. А нам шлют одну провизию.

– Скучно, ох, как скучно! – стонет Марья Петровна. – Ну что вы, маменька, ко мне пристали?

– Я? – удивляется Луиза Карловна. – Я давно говорю тебе и твоему мужу: счастье нельзя строить на одной провизии. И дорогой сватье я говорила: «Не оставьте наших милых деток». Что я еще могу?

– И Сонька мне в голову вбила, – продолжает размышлять вслух Марья Петровна: – опера, опера!

– Ну и что же? Опера – тоже очень хорошо. Но для того, чтобы сочинять оперу, надо иметь что кушать и прилично содержать жену.

Марья Петровна попрежнему сидит перед зеркалом, а зеркало говорит ей, что такая красивая молодая женщина не должна страдать.

Из кабинета слышатся звуки рояля. Одоевский кое-что проигрывает.

– Воображаю, – говорит он, – как роскошно прозвучит все это в оркестре!

– Никакой роскоши, Владимир Федорович! Единственно богатство мысли может дать богатство оркестровых красок. Всякое злоупотребление идет от лукавого. А мы будем древней мудрости держаться: ничего слишком! Надобно постигнуть нрав каждого инструмента, знать, где ему место предоставить, а где убрать…

– Тебе бы, Михаил Иванович, не только музыку писать, но и ученый трактат об инструментовке обнародовать.

– А зачем же о музыке рассуждения писать? Музыку слушать надобно, – говорит Глинка и, видя недоуменный взгляд Одоевского, объясняет: – Был у меня дядюшка, который это говорил, а впрочем, дядюшка не совсем прав был. Надобно нам и о музыке писать, да начинать с азов!

Глинка перевернул несколько листов партитуры.

– Глянь-ка, Владимир Федорович, как я здесь смычковыми распорядился. Смычковым, полагаю, принадлежит главное движение в оркестре. Чем больше этого движения, этаких змеиных извивов смычка, тем прозрачнее звук. В смычковых главная сила оркестра… Но довольно! Вручаю тебе партитуру и прошу – суди наистрожайше… Кстати, Владимир Федорович, читал я твою новеллу о Себастьяне Бахе. Если гению и привелось бы остаться одиноким, разве он свернет с пути? Не свернет! Никакая Магдалина его не собьет. Иначе не стать бы Баху Бахом, не так ли?

В кабинет вошла Марья Петровна.

– Ты даже не предложил Владимиру Федоровичу стакана чаю, – с ласковой укоризной говорит она мужу. – Можно ли оставлять тебя одного?

– Нельзя, Машенька, никак нельзя! Да ведь я никогда и не бываю один. Ты всегда со мной.

Марья Петровна погрозила ему пальчиком.

За чайным столом Одоевский наблюдал за хозяйкой дома. В ней появилось нечто новое – уверенность в себе: смотрите, мол, как я хороша, мне все простится! Но взор Марьи Петровны был так ясен, а улыбка так чиста, что вряд ли когда-нибудь она будет нуждаться в прощении.

Одоевский наблюдал и думал: какое счастье, если рядом с гением будет стоять не заблуждающаяся Магдалина, а верная Мария! Но Владимиру Федоровичу не терпелось поскорее остаться один на один с полученной партитурой. Он вскоре уехал.

– Наконец-то! Хоть часок побудем вместе, – сказала Марья Петровна. – Когда ты кончишь свою оперу, Мишель, мы всегда будем вместе… Ненавижу ее, разлучницу!

– Давно ли, Машенька? А помнится, ты признавалась мне, что не знаешь, кого любишь больше: меня или оперу?

– Ты ничего не понимаешь в чувствах женщины. – Ее губы приблизились к его уху. – А если я тебя ревную?

Они долго просидели в гостиной.

– Как у нас хорошо! – Мари явно наслаждалась. – Не правда ли? Мы уже можем начать приемы.

– Если хочешь.

– Но как же можно жить без приемов, Мишель? Только надобно прибавить мебели в гостиной… правда?

– Тебе виднее.

– Да, конечно. За все отвечает хозяйка дома. – Марья Петровна делает паузу. – Но у нас почти не осталось денег, мой дорогой.