Изменить стиль страницы

Неудивительно поэтому, что, когда Фондовый Совет Петербургской Биржи представил на мое утверждение выбранных маклеров, я обратил особое внимание на то, что в своем представлении мне Фондовый Отдел сказал совершенно открыто и без всяких прикрас и оговорок, что, в виду общеизвестных моральных свойств г. Мануса, его предосудительного прошлого и резко выраженной спекулятивной его деятельности среди дельцов самого темного разбора, – утверждение его фондовым маклером представляется глубоко нежелательным.

Без малейшего колебания я одобрил доклад Кредитной Канцелярии о неутверждении Мануса и предложил произвести новые выборы. У меня не было другого способа действий. Утверждение или неутверждение избранных маклеров составляло дискреционное право Министра Финансов. Личность Мануса, была мне более чем известна, заключение Совета Фондового Отдела Биржи, если и грешило чем-либо, то разве ничем не смягченною резкостью, и утвердить Мануса я не имел никакой возможности, не вступая в конфликт с Советом Фондового Отдела, который имел бы полное право сказать, в случае его утверждения, что Министр сам покровительствует заведомым спекулянтам, и притом самым вредным и беззастенчивым, и мешает Совету оздоровлять биржевую атмосферу.

На Бирж мое решение произвело наилучшее впечатление, кое-кто сильно приспустил тон, в особенности, когда, одновременно с этим, я назначил ревизию одного Бакинского учреждения, известного также своею широкою спекулятивною деятельностью, и возбудил обвинение против не менее известного спекулянта Захария Жданова.

Манус, разумеется, затаил против меня прямую злобу. Я не обращал на все его выступления никакого внимания, и Манус больше ко мне не обращался. Не обращался ни разу и Мещерский, но только, немедленно после моего отказа, в «Гражданине» возобновилась ожесточенная травля против меня и Давыдова, и, между прочим, появился тот дневник об опасности для Монархического строя самого существования Председателя Совета Министров, о котором я уже упомянул и который вызвал мой доклад Государю на Яхте «Штандарт».

На связь этих новых выпадов с делом и личностью Мануса открыл мне глаза не только Давыдов, по-видимому, хорошо знавший всю подкладку взаимных отношений этих господ, сколько В. И. Тимирязев, периодически сходившийся с Мещерским, когда он закреплял свое положение как Министра Торговли, или совершенно расходившийся с ним, когда он возвращался к более прибыльной банковой и торгово-промышленной деятельности.

Приехавши однажды ко мне на Елагин Остров вечером, Тимирязев заговорил о кампании Мещерского против меня, о необходимости для пользы дела и во имя сохранения меня для интересов промышленности «повернуть», как он выразился, «Мещерского в нашу пользу» и указал, что это вовсе не так трудно сделать, если только я соглашусь утвердить Мануса Биржевым Маклером.

Тимирязев пояснил мне, что Манус имеет огромное влияние на Мещерского, спекулирует за его счет на Бирже, пишет, правда, гнусные заметки по финансовым вопросам в «Гражданине» и, при содействии Мещерского, пробрался даже к Генерал-Адъютанту Нилову, но «завтра же будет в Вашем распоряжении», сказал Тимирязев, «если только Вы уполномочите меня сказать ему, что Манус получить звание маклера». Я сказал Тимирязеву совершенно точно как стоит это дело, предложил на другой день прочитать представление Фондового Совета и затем самому решить как должен и может поступить, в настоящем случае, уважающий себя человек. На это Тимирязев, подумавши немного, сказал тут же: «я бы знал как поступить, – я бы свалил все на Давыдова, пообещал, в случае вторичного избрания непременно утвердить и заключить бы с этими господами оборонительно-наступательный союз, заставивши их служить мне, хотя бы ценою некоторых подачек, – но хорошо знаю, что Вы так не поступите, и должен поэтому сказать Вам прямо, что вся эта компания будет постоянно вредить Вам, а она гораздо более сильна, нежели Вы это думаете».

Прошло довольно много времени после этого разговора выпады против меня продолжались, не было ни одного номера «Гражданина», чтобы не появлялось какой-либо статьи против Давыдова и попутно, не посылались шпильки и в мою сторону.

С осени 1912 года мы ни разу не встречались с Мещерским и только время от времени, через посредство Давыдова, до меня доходили сведения о том, что за завтраками у Кюба Манус продолжал не стесняясь громко говорить жадно прислушивавшейся к нему аудитории биржевиков и всякого рода дельцов, что мои дни сочтены, что я «не доживу» до моего 10-тилетнего юбилея, и что он готов держать пари «хотя бы на 200.000 р. за то, что до февраля 1914 года меня не будет на моем посту. Мне оставалось только одно – слушать все эти рассказы (и наблюдать за ходом событий, постепенно развертывавшихся в совершенно определенную картину.

Ждать оставалось не долго.

Следующее место в моей ликвидации я отвожу А В Кривошеину Это был человек далеко не заурядный, умный, крайне самолюбивый, вкрадчивый в своих формах, проявлявший много деловой энергии и отлично умевший выбирать для своего окружения способных людей.

Мои отношения к нему, до самого последнего времени, примерно до конца ноября 1913 года, были наружно очень хорошие. За исключением крупной нашей размолвки по Крестьянскому Банку, ликвидированной самим же Кривошеиным в 1911 году, а также периодов составления ежегодных смет на предстоящий год, когда, совершенно естественно, Кривошеин, как и всякий Министр, стремился получить больше средств для своего ведомства, а я, как Министр Финансов, пытался умирять его требования, хотя всегда шел очень широко в увеличении его кредитов, – наши отношения были почти дружеские. Мы редко расходились в Совете Министров по большинству острых и крупных вопросов, мы всегда находили общий язык и обоюдное понимание. Время от времени он даже как-то особенно близко подходил ко мне, входил в самые сокровенные беседы, открывая мне, что называется, свою душу и доходя даже до таких тайников своего мышления, как, например, пессимистический анализ характера Государя, приводивший постоянно Кривошеина, по его словам, к мрачным выводам о будущем России и грозящей ей, рано или поздно, катастрофою от того роковою влияния, которое имеют на ее судьбы случайные люди.

Подчас мне казалось, что его откровенность в этом вопросе имела целью узнать лишь мой взгляд на него, и я высказывался всегда очень сдержанно, не давая ему повода отождествлять меня с ним.

Но основною чертою Кривошеина всегда была, рядом с исключительно обостренным самолюбием, большой карьеризм и погоня за популярностью. Он зорко следил за барометром наверху, преклоняясь перед каждою восходящею силою и, отходя от нее с удивительною быстротою, коль скоро ему становилось очевидно, что эта сила пошатнулась. Так было и со Столыпиным, о чем было подробно сказано мною в своем месте.

Всегда прекрасно осведомленный обо всем, что касалось тайников бюрократии и даже влиятельных придворных кругов, Кривошеин чувствовал уже с половины лета 1913 года, что мое положение пошатнулось, что меня еще терпят, но что скоро начнется моя ликвидация, и к ней он стал готовиться. Для меня не подлежит сомнению, что если бы Кривошеин только желал сесть на место Председателя Совета Министров, то, в конце 1912 года, это ему удалось бы без большого труда.

Императрица его жаловала в ту пору и показывала свою милость самым наглядным образом: во время его действительной или преувеличенной болезни в ноябре-декабре 1912 года не проходило дня, чтобы дважды, утром и вечером, она не справлялась о его здоровье, и святая вода, от Серафима, Саровского постоянно находилась у него, присланная от имени Императрицы.

Но брать на себя всю тяготу ответственности за общее направление дел, в особенности среди надвигавшихся осложнений, Кривошеин не хотел. Он хорошо понимал и, пожалуй даже лучше, чем кто-либо, оценивал, что в России первому Министру опереться не на кого. Его жалуют только пока человек не выдвигается слишком определенно в общественном мнении и не играет роли действительного правителя, а стоит этому человеку приобрести решающее влияние на дела, – как наступает для него пора, чреватая всякими неожиданностями.