Изменить стиль страницы

Эти два сообщения были для него совершенно неожиданны, и он нашелся оказать лишь только одно: «Как же это так случилось разом».

А затем опять перешел к вопросу о трудности его положения, о том, что он решительно не знает, как ему бороться против колоссальных требований Военного Министра, которые могут привести его к совершенно безвыходному положению, и потому он и пришел к необходимости искать опоры в таких умудренных опытом людях, как – я. Но и на это повторное обращение ко мне, я ответил отказом, дав этому отказу подробные объяснения, которых я не буду здесь воспроизводить.

Перед тем, чтобы уйти от меня, Барк спросил меня, не могу ли я сказать ему, почему я ушел из Финансового Комитета и лишил его возможности знать мое мнение хотя бы в области дел разрешаемых Комитетом. Я сказал ему также с полною откровенностью, что этим моим шагом я не только не затруднил, во напротив того, облегчил его положение в Комитете, и уверен, что и он, – будь он на моем месте, поступил бы точно также.

Я просил его припомнить то, о чем он был прекрасно осведомлен, а именно о том, какими особенностями отличалось отношение ко мне председателя Комитета, Гр. Витте, начиная с возвращения его из-за границы в половине сентября 1913 г. Не было тех ошибок, в которых не обвинял бы он меня, несмотря на то, что еще за 2-3 недели до возвращения он рассказывал в Париже направо и налево, что лучшего Министра Финансов и даже Председателя Совета Министров в настоящее время в России – нет.

По его словам, я и опытный финансист, твердо охраняющий финансовую устойчивость от всяких бессмысленных увлечений, – я и осторожный политик, оберегающий страну от всяких опасных экспериментов, до войны с Германией включительно, а если во мне замечается недостаточная авторитетность в отношениях к Думе и Государственному Совету, то в этом вина не моя, – а тех, кто гораздо выше меня, так как они отлично понимают, что вне Государя у Министров нет никакой опоры.

Через 2 недели все переменилось, и я стал чуть ли не государственным преступником. Стоит только припомнить речи Гр. Витте в Государственном Совете по вопросу о борьбе с пьянством и его настойчивые выкрики «караул», сопровождаемые прямым обвинением меня в том, что я развратил Россию, споил ее и погубил ту благодетельную меру, которую он изобрел в виде винной монополии. Стоит прочитать затем его интервью в «Новом Времени», тотчас по возвращении из-за границы, в котором он резко осуждал всю мою железнодорожную политику и обвинил меня в том, что, играя в руку железнодорожным тузам, и чуть ли не преследуя личные цели, я душил казенное строительство и внес прямой разврат (это его подлинное выражение) в частное строительство, сделавши его предметом самой неудержимой спекуляции.

Ясно до очевидности, что теперь, когда главная цель достигнута, и я более не у власти, Гр. Витте не удовольствуется одержанной победой.

Я не знал еще тогда о том, что произошло 5 дней спустя и – справедливо, или несправедливо, – связано с его же именем. Для меня совершенно очевидно, что в Финансовом Комитете начнется беспощадная критика всего, что я делал в течение 10 лет, и повторится с фотографическую точностью то, что происходило в сентябре 1905-го года в Совещаниях покойного Графа Сольского по выработке закона о Совете Министров.

Что бы я ни сказал, Гр. Витте будет непременно возражать, и мне придется для проведения самого бесспорного положения прибегать к недостойному приему – говорить против своего убеждения для того, чтобы, опровергая меня, Гр. Витте пришел к правильному выводу. К тому же в Финансовом Комитете не принято много спорить и, во всяком случае, совершенно не принято делать разногласий, всегда трудно разрешаемых Государем.

Без всякого моего желания я прослыл бы за бесполезного спорщика, а Министр Финансов оказался бы между двух огней и, примкнув, – что совершенно неизбежно – к мнению Председателя, доставил бы мне только лишнюю досаду и огорчение. Наконец, мне просто нравственно тяжело входить в дом человека, настолько ко мне нерасположенного, и я имею, после всего мною пережитого, неотъемлемое право на покой и отдых, к которому я только и стремлюсь теперь.

Мы расстались на этом с Барком, и более не встречались ни для какой беседы.

Прошло много месяцев после этой первой нашей встречи. Мирная хотя и полная тревог и осложнений жизнь сменилась войною, принесшею России еще и до революции 1917 г. столько горя и разочарований Финансы России были расстроены и день ото дня управлялись все хуже и хуже, – но со мною никто не обмолвился ни одним словом, как будто меня нет и на свете. Почему? Причин много, и они мне совершенно ясны, и я говорю только то, что я испытывал в ту минуту. Все равно, я не мог ничему помочь, среди тех условий, которые существовали во время войны, и для меня было большим нравственным успокоением то, что я не приложил своих рук к создавшемуся положению.

На этих моих свиданиях в день моего увольнения я мог бы и закончить мои воспоминания об эпизодической стороне моего увольнения и перейти к изложению того, кому я обязан моим увольнением, и какими причинами было оно вызвано.

Я отмечу, однако, еще 2-3 момента, которые заслуживают быть присоединенными к этому изложению.

Как только Барк ушел от меня, я позвонил к Сазонову по телефону прямого провода и передал сущность моего разговора с Государем относительно моего желания перебраться заграницу на посольский пост. Первое слово Сазонова было, казалось, проникнуто чувством искреннего удовольствия, и он тут же спросил меня, может ли он застать меня дома и переговорить спокойно, по горячим следам, как воспользоваться столь благоприятным настроением Государя. В шесть часов он пришел ко мне, и весь разговор принял сразу же такой простой и искренний тон, что мне было отрадно выслушать его нескрываемое желание сделать то, что отвечает моим желаниям, которые давно совпадают, как он сказал, и с его стремлением ввести в состав нашего дипломатического представительства людей иного склада ума, нежели нынешний состав наших послов, неприспособленных к требованиям резко изменившихся условий нашей политической жизни.

Не выбирая выражений, он сказал мне, что наш посол в Париже Извольский уже известил его по телеграфу, что тотчас как до Парижа дошла весть о моем вероятном увольнении, ему передали близкие ему люди, связанные отношениями с правительственными кругами, что в последних открыто выражают желание видеть меня на посту нашего посла в Париже и не скупятся на самые лестные отзывы обо мне, в связи с недавним посещением мною Парижа. Он не скрыл от меня, что Извольский прибавил к своей шифрованной депеше выражение его надежды на то, что он, Сазонов, «не даст его в обиду и защитит его интересы, так как он далек от всякого желания уступать кому бы то ни было свое место и примет любое перемещение свое за прямую обиду».

Сазонов пошел еще дальше. Напоминая мне наш разговор с ним по возвращении моем в ноябре прошлого года из моей поездки заграницу, он сказал, что тогда же, он в точности воспроизвел Государю все неблагоприятные слухи относительно положения Извольского в Париже, которые заставили его, не взирая на всю щекотливость его личного положения по отношению к Извольскому, как его другу с ранней юности и недавнему начальнику, которого он заменил на министерском посту по его непосредственной инициативе, передать Государю и то, что положение Извольского в глазах правительства Франции действительно очень неблагоприятно, и Государь тогда же ответил ему, что Ему все это очень неприятно, тем более, что те же сведения дошли и до Него – очевидно от Великих Князей, часто навещающих Париж, и что и Государь того мнения, что нужно найти способ предоставить Извольскому иное назначение, как только это окажется исполнимым.

При таких условиях, сказал Сазонов, Ваше желание совершенно исполнимо, и я приложу все усилия к тому, чтобы Вы недолго оставались в выжидательном положении». Мы условились, что во вторник же, на своем докладе, он поднимет этот вопрос и тотчас известит меня о своей беседе с Государем. Наступил вторник, Сазонов мне ничего не сказал. Я, в свою очередь, не решился вновь поднимать вопроса, понимая, что ждать благоприятного результата, очевидно, не приходится, и дело так и заглохло, и никто со мною более и не заговаривал на эту тему.