— Хрусталь настоящий, мне достали.

— О! — сказал я.

— А это богемское стекло, — и она, не скрывая удовольствия, показала на какие-то стеклянные кренделя за стеклом серванта. — Чтобы у них был вид, их надо протирать специальным составом… Правда, красиво?

— Великолепно! — сказал я. — Не нахожу слов, чтобы выразить свой восторг.

А на столе на скатерти с кистями стояло вообще какое-то чудо кустарного промысла — богато разукрашенная ваза из коровьих рогов и копыт, да еще и с розами. Розы были как живые, но если получше присмотреться, видна была их костяная сущность.

— Садись, я сейчас, — сказала она.

Я слышал, как за шифоньером, широким как стена, зашуршали шелковые одежды. Минут через пять она появилась в голубом тесном платье без рукавов и с открытой грудью, а на ногах были домашние меховые туфли, я только и сказал:

— О!..

— Тебе нравится?

— Нету слов! — И я в восхищении развел руками. А что мне еще оставалось делать?

— Будем ужинать, — распорядилась она так категорично, как будто все это было ей в обычай: и поздние гости, и переодевания, и ужин.

От той робкой и наивной девочки, какой она была тем летом, когда мы бродили с ней вечерами, не осталось и следа. Только, пожалуй, эти вот резкие движения, категоричность тона. Ну что ж, она привыкла к этому, ведь с малых лет за хозяйку, за мать своему младшему брату… И все эти реализованные представления о хорошей жизни, о богатстве — другая сторона той же самой медали: бедность и богатство, вернее, достаток, лежат гораздо ближе, чем нам кажется порой. Десять лет назад у Ани не было лишнего платья, а чтобы купить мороженое или билет в кино, она с напряженным лицом перебирала в кошельке монетки. А вот теперь она ставит на стол хрустальные рюмки, коньяк, самые разнообразные и аппетитные закуски. Но сама она изменилась ли хоть на каплю? Наверно, это более трудное дело, чем покупка богемского стекла… Впрочем, после второй рюмки я уже не думал об этом. Я даже захотел сказать Ане что-нибудь хорошее, приятное, и чтобы это была правда. Но что же было сказать? Аня как раз принесла из кухни и поставила передо мной тушеное мясо. И я сказал:

— Ты всегда была добрая, только раньше у тебя не было таких возможностей делать добрые дела, а теперь ты щедра, как королева.

Она смутилась и махнула рукой:

— Какая уж есть!..

Я налил рюмки.

— За нашу старую дружбу, за твое счастье, Аня, — сказал я проникновенно. — Слышишь?

Но она не подняла головы. И тут я заметил, что на скатерть упала слеза.

— Ты что, Аня?

Я погладил ее по волосам, а слезы у Ани почему-то побежали одна за другой. Но мало-помалу она успокоилась:

— Вот ты говоришь — счастье… Когда я осталась сиротой, все думала: самой бы жить как людям, заиметь специальность, хорошо одеться, вырастить брата, поставить его на ноги — вот и счастье… — Она помолчала минуту, а потом продолжала, и даже с какой-то досадой, как мне показалось: — Теперь все это есть, даже то есть, о чем я не мечтала, вот, — она махнула вокруг рукой, — а какая в этом радость?.. То лето, когда мы с тобой… помнишь?., вот единственно, что я вспоминаю с радостью, и думаю, что вот тогда-то и было в моей душе то самое, что можно назвать счастьем… Но неужели так и пройдет жизнь?

— Ну зачем же? — пробормотал я и отвел глаза, потому что Аня так жадно смотрела на меня и так ждала какого-то ответа, словно я был для нее невесть кто, последняя инстанция.

— А ты, ты-то хоть доволен жизнью? — опять спросила она, — Ведь ты всегда был самоуверенный, я так тебе завидовала!..

Я опять налил рюмки.

— За тебя… — В голове у меня уже было тяжело, да еще я стал почему-то нервничать, как будто у меня из-под ног уходила твердая земля.

Потом я пересел на мягкий диван, Аня прижалась ко мне, положила голову на плечо и что-то рассказывала про то лето, когда мы были счастливы, говорила что-то про камыш, про лягушек, как они громко квакали, а я, борясь с одолевающей меня дремотой, все думал почему-то: про кого это она говорит? И на ее вопросы: «А помнишь?», «А вот тогда на танцах ты сказал!..», «А тогда вечером, вот здесь, мы целовались, помнишь?» — я ничего не мог вспомнить и только согласно кивал тяжелой и тупой головой. Правда, где-то далеко, как будто за плотно закрытой дверью, ко мне пробивалось назойливо: так нельзя жить, так нельзя, надо что-то делать, но уж очень это все было невнятно, неопределенно и глухо.

5

Утром я долго лежал в постели и, не открывая глаз, слушал, как в кухне мягко ходит Аня и тихо поет. Что она там поет, разобрать было нельзя, кроме разве того, что «ночь была, был туман…» Что-то жарилось там, и запах лука назойливо пробивался сюда, от него нельзя было укрыться даже под одеялом.

Потом с хрипом пробили часы — раз восемь… Пора бы вставать да идти на завод, получать свои моторы. Павел Семенович скоро должен подъехать. Но я все лежал с закрытыми глазами, силился вспомнить, не наговорил ли вчера Ане чего-нибудь лишнего? Кажется, ничего… И уже с тоской вспоминалась моя холостяцкая квартира, совершенно пустая, и в этой пустоте так резко, так пронзительно раздаются телефонные звонки. Когда есть работа и она тебе нравится, совсем не страшно, что впереди целая жизнь, которую как-то надо прожить.

Ане на работу нужно было к девяти, и мы шли вместе. Оказывается, работает она там же, в типографии, только теперь уже директором: ведь она закончила полиграфический техникум, и вот ее заветная мечта осуществилась вполне.

— И коллектив у нас такой дружный! — сказала она. — А ты любишь свою работу?

Я кивнул и улыбнулся: не буду же я на улице распинаться о том, что дело, которым я занимаюсь, — единственное, что пока примиряет меня и с людьми, и с самим собой. Так что я просто кивнул, вот и все.

На автобусной остановке мы постояли: мне нужно было ехать до завода, а это далеко. Кроме того, мороз такой, что ноги уже застыли.

— На праздники, на дни рождения мы собираемся вместе, и бывает так весело, — говорила Аня, но по глазам ее я видел, что она думает совсем о другом.

Мне стало как-то жалко ее, потому что праздники и дни рождения — дело редкое, и, если твоя душа одинока, никакие пирушки этого горя не развеют.

— Знаешь, — сказал я, — в пятницу я, может быть, приеду…

— Правда?! — Глаза ее заблестели. — Приедешь?

— А ведь здесь недалеко.

— Да тут совсем рядом, на автобусе часа полтора, а на такси и того меньше.

А что, подумал я, возьму и приеду, надо ведь хоть раз в неделю по-человечески поужинать?..

Так я внушал себе, но уверенности не было, что соберусь в такую даль, ведь не собрался бы и на этот раз, если бы не нужда в моторах.

Уже подходил автобус. Аня несмело припала ко мне, я ткнулся губами в ее лоб, в волосы, которые слегка заиндевели на морозе.

— Приезжай!..

Я кивнул и полез в автобус. Когда дверь со скрипом затворилась, сквозь чистую ото льда полоску стекла я увидел Аню: она поправляла сбившийся пуховый платок.

Не знаю, что я за человек и что хочу видеть в других. Те, кого я знаю, мне неинтересны, неинтересна их жизнь, их мысли, которые все больше о еде, о вещах, неинтересны их мечты. Да и что может быть интересного в том, если единственная мечта, которая согревает душу, — это новая автомашина? А мечта у моей Ани — это приятное замужество. Ей хочется мужа такого же, как она сама: рассудительного, трезвого, который бы уходил на службу в контору в девять и возвращался в пять, и тогда все будет как у людей — и дом, и муж, и мебель, и одежда. Прекрасно!..

Я до завода еще не доехал, но уже твердо знал, что никуда в пятницу не поеду, а в субботу и воскресенье, если не будет никакой срочной работы, буду лежать у себя в пустой квартире на диване и слушать Бетховена — ведь акустика великолепна! И еще я точно знаю, что где-то есть человек, тот самый единственный человек, к которому стремится моя душа. Может быть, я не буду счастлив с этим человеком (с этой женщиной), может быть, довольно скоро нас постигнет разочарование (конечно, мнимое!), но все равно это тот единственный человек, с кем я только и могу узнать, что такое счастье, что такое любовь. Короче говоря, «ты у меня одна заветная, других не будет никогда!..». И может даже быть, что человек этот где-то рядом, может, едет в этом же автобусе…