— Может быть, четвертинки рислинга и восьмушки вермута?! — прикрикнул на него Бервиц.

— Нет, директор, — тоскливо зашептал Сельницкий, — ноты, самые настоящие ноты, с черными и белыми головками, на одной ножке. Над некоторыми даже чернела точечка — это означает стаккато.

У старого Бервица мурашки пробежали по коже — что за чертовщина!.. Он хотел было посоветовать капельмейстеру оставить свои глупые шутки при себе, но Сельницкий продолжал твердить свое: когда в цирке никого нет, он видит, как по манежу скачут ноты.

— Понимаете, директор, — добавил он, — это конец. Раз уж и музыка подалась на манеж — стало быть, конец. Теперь я пью, чтобы не видеть этого.

— Короче говоря, он свихнулся, — заключил Бервиц свой рассказ, — совершенно ничего не соображает. Да и не мудрено: в течение года он ежедневно с утра до вечера только и делал, что пил. Придется с ним расстаться. Но искать замену этим двоим, Сельницкому и Гаудеамусу, я не стану. Это сделаешь ты, я уже слишком стар. Приедем в Гамбург, продам здание — и точка. Забирай миллионы и устраивай все по своему усмотрению.

XIII

Молодые тентовики — Крчмаржик и Церга из Горной Снежны — едут впереди, одетые шведскими рейтарами: в широкополых черных шляпах с развевающимися страусовыми перьями, в ботфортах. У обоих трубы работы пана Червеного из Градца. Фанфары слышно за квартал, и люди сбегаются поглазеть на пеструю кавалькаду цирка Умберто, возвращающегося на свою зимнюю штаб-квартиру.

Петер Бервиц подавлен и утомлен печальными событиями. Но сейчас он молодцевато сидит в седле, зная, что весь Гамбург любуется тем, как он ведет свою дружину, и уныние его точно рукой сняло. На тонконогом берберийском жеребце он чувствует себя вельможей, заставляет коня то пританцовывать, то подниматься на дыбы; одно движение шенкелей, и своенравное животное повинуется ему, а он изящным жестом снимает серый цилиндр и благодарит толпу за аплодисменты. Агнесса Бервиц, в черной амазонке, в маленьком цилиндре с вуалью, едет рядом с мужем, горделивая, приветливая — настоящая маркграфиня или герцогиня. За ними Вашек с Еленой, прекрасная пара элегантных наездников в ярко-красных охотничьих куртках — гости, отправляющиеся с хозяином на лисий гон. Следом — нескончаемая вереница наездников, наездниц и неоседланных лошадей. Позади шествуют великан Бинго, великан Али-Баба, великан Сингапур, великанша Фатьма, великан Юсуф, великан Саиб — шесть слонов, степенно переваливаясь с боку на бок, идут по городу, поглядывая маленькими глазками на зеленные лотки с грудами моркови и цветной капусты, на апельсины и арбузы в витринах фруктовых лавок. Люди смеются при виде двух крохотных, весело тявкающих терьеров, — собачки снуют под ногами у Бинго, резвятся меж движущихся колонн. Чудесный осенний день. Яркие краски костюмов играют на солнце, тонкий нюх животных улавливает носящийся в воздухе легкий запах дегтя и рыбы — запах зимнего стойбища, где их ждут уют и тепло благоустроенных конюшен.

Ворота, ведущие внутрь здания, распахиваются, и в их проеме вырастает фигура летнего смотрителя. Он стоит, приветствуя въезжающего директора. Бервиц соскакивает с коня и в три шага оказывается у входа в зал, в свой собственный зал. Манеж лежит перед ним, как желтый лоснящийся блин, опорные столбы обметены, пыль со стульев стерта, окна под куполом вымыты. Вечером можно начинать. А смотритель тут как тут — с докладом. Толкует о мелочах — разбито оконное стекло, заново окрашены двери, починена водосточная труба. Бервиц кивает головой — ладно, ладно; но вот он, вздрогнув, впивается в смотрителя колючим взглядом.

— Третьего дня, — все так же монотонно бубнит служака, — приходили два господина из магистрата, назвались строительной комиссией и сказали, что пришли делать осмотр зданию — надежно ли.

— И вы их впустили?! — зарычал Бервиц.

— Я сказал им, что хозяина нет, что без вас не могу впустить. А они свое — дескать, мы исполняем служебные обязанности, и никто не имеет права чинить нам препятствия; мол, сейчас они только осмотрят, а протокол составят после, когда вернется хозяин.

— Неслыханно!

— Что я мог сделать? Они предъявили бумажку из магистрата.

— И вы впустили их?

Да, но не отходил ни на шаг.

— Интересно, что же они высмотрели?

— Все качали головами, говорили, будто здание — того, трухлявое, столбы ненадежны, кровля протекает и запасных выходов маловато.

— Скажите на милость! Десятки лет все было хорошо, а теперь вдруг стало не хватать запасных выходов!

— Я им сказал то же самое, а они ссылаются на новые требования.

— Ну-с, и с чем же они ушли?

— С тем, что без хозяина ничего решить не могут, сказали, что придут еще раз, когда вернется господин директор. Тогда, мол, и протокол составят.

— Благодарю, — кивнул Бервиц и отпустил смотрителя. С минуту он стоял неподвижно, закусив губу, затем повернулся и, мрачный, прошел через конюшню на пустырь за цирком. Часть повозок уже стояла на месте; другие только еще подъезжали. Лесенка у «единицы» была приставлена — очевидно, Агнесса была в вагончике.

— Завтра с утра пойду в магистрат, — выпалил он, едва закрыв за собой дверь.

— Что-нибудь случилось? — повернулась к нему Агнесса от зеркала, перед которым причесывалась.

— Кому-то там наше здание не дает спокойно спать. Приходила строительная комиссия, и у нее, видите ли, есть какие-то претензии.

— Не новый ли это конкурент? То варьете, о котором рассказывал Вашеку Гаудеамус?

— Очень может быть… Мне и в голову не пришло. Да, похоже, это дело их рук. Но с меня хватит. Продам здание — и дело с концом.

— Теперь? Осенью? Но это неразумно, Петер.

— Я вовсе и не собираюсь отказываться от него сейчас же. Можно поставить условием, что мы будем пользоваться им до весны. Но мне хочется наконец развязаться со всем этим, привести наши дела в порядок, чтобы у меня снова были деньги — много денег. Ведь за наш участок дадут теперь миллионы, дорогая, попробуй найди в центре города такую строительную площадку! И я же еще должен подчиняться этой дурацкой комиссии?! Являются в мое отсутствие какие-то голодранцы и начинают ковыряться, выискивать труху! Счастье, что я не застал их за этим занятием, не то пришлось бы, пожалуй, запротоколировать дюжину оскорблений и парочку увечий в придачу! Гнилые доски! Трухлявые столбы! Обломить бы один об их головы, тогда бы они убедились, что дерево еще вполне крепкое.

— Не надо так волноваться, Петер…

— Я не волнуюсь, но эти порядки меня бесят! Десятки лет я бьюсь как рыба об лед, чтобы прокормить тридцать семей, просадил на этом целое состояние и за время не слышал ни единого слова признания или поддержки; а вот напасть из-за угла, лишить средств к существованию — это они могут, на это власти готовы пойти хоть сейчас. Ух, чиновники! Сколько благотворительных представлений дал я по их просьбе в пользу бедноты, в пользу сирот, больниц, рождественского комитета. А теперь им, видите ли, не по вкусу мои доски! Небось нашли время, чтобы проверить сиденья в цирке Умберто — не рассыпятся ли они под их геморроем! Некому было взять шамберьер да погонять этих канцелярских крыс по манежу!

Петер Бервиц стучал по столу жилистым кулаком. В нем кипел долго сдерживаемый гнев, лицо его побагровело, на шее вздулись жилы.

— Ради бога, Петер, — упрашивала Агнесса, обеспокоенная этой вспышкой ярости, — не расстраивайся, не порти первый день. Здание действительно обветшало, но ты завтра же договоришься с ними. Зиму-то оно еще послужит. Сколько ты рассчитываешь получить за участок?

— Почем я знаю, — буркнул Петер, — миллионов пять, восемь, десять… Прежде нужно разобраться с этой комиссией! Как они смели явиться в мое отсутствие?

— Десять миллионов… Это ты, пожалуй, хватил, — заметила Агнесса, стремясь перевести разговор на другую тему.

— Хватил, говоришь? Ты, что же, собираешься торговаться со мной? Собственная жена! Дожил, дожил! Сколько же он стоит, по-твоему? Миллион? А? Ха-ха-ха! Госпожа Бервиц хочет лишить господина Бервица девяти миллионов! Вот так номер! Прямо хоть на ярмарку!