Это радует меня, — ответил Вашек, усаживаясь на барьер ложи рядом с Гаудеамусом. — А что это, собственно говоря, такое?

— Оптимизм? Ну, как бы вам сказать… Это глубокая уверенность или, точнее, вера в то, что все в конце концов сложится наилучшим образом, умение не пугаться временных неудач. В этом секрет колоссальных успехов Америки. Вы похожи на американца. Все американцы — оптимисты, они буквально с молоком матери всасывают веру в успех и не допускают даже мысли о крахе. В этом, я говорю, вы похожи на американцев. Вы так и пышете верой в будущее. Другой на вашем месте, руководи он цирком в подобных условиях, давно бы уже сдался. А вы боретесь, как ни в чем не бывало.

Елена садилась на лошадь. Вашек проводил жену взглядом, а затем повернул голову к Гаудеамусу:

— Значит, вы думаете, что человек должен слепо верить? А вам не кажется, что такой вере грош цена?

— Не хотите ли вы сказать, что сомневаетесь в будущем цирка Умберто?

Вашек весело закивал мчавшейся по манежу Елене и снова повернулся к собеседнику.

— А если?

— Как, вы допускаете возможность краха?

— Вам я могу открыться, барон, вы умеете молчать: я не только допускаю такую возможность, я просто убежден, что крах не за горами. Все обошлось бы, если бы тесть решился избавиться от половины наших животных. Но он и слышать об этом не желает. Знаете, что он задумал? Продать здание и заработать на участке. Комбинация а-ля Кранц. Не знаю, удастся ли ему таким путем поправить наши дела… Если нет — конец наступит сразу же, мы и дня не продержимся. Если удастся — катастрофа отдалится, но она по-прежнему неизбежна.

— Я слышал, ваш факир вполне оправдал себя?

— Да, но этим мы лишь временно улучшили свое положение. Мы держимся над водой ценою колоссальных жертв, мы неминуемо должны выдохнуться. Оборудование быстро изнашивается, за что ни возьмись — все требует ремонта. На это не заработают и десять факиров. А ведь нужно еще учитывать возможные срывы, неудачи, провалы. Достаточно пустяка, и мы окажемся на мели.

— Не могу не верить вам, Вашку. Но помилуйте, откуда вы берете силы все время оставаться таким спокойным, улыбающимся? Это не оптимизм — теперь я в этом убедился. Но что же это тогда?

— А разве чувство долга — пустяк?

— Чувство долга?

Господин Гаудеамус тронул свои нафабренные усы. Долг… Да, конечно… Он сам когда-то присягал государю императору, а затем наставлял новобранцев… Но все это в далеком прошлом, в мире, который для него уже не существует. Возможно ли, чтобы в нынешние времена, да еще в цирке, нашелся штатский, чувствующий себя солдатом под присягой? И соблюдающий ее куда строже… чем это делал в свое время… ротмистр Макс фон Шёнштейн?!

— Гм… Вашку… Вы, я вижу, один из тех необыкновенных капитанов, которые, если верить морским рассказам, не покидают мостика тонущего корабля, предпочитая погибнуть вместе со своим детищем.

Вашек пронзил его ястребиным взглядом.

— Ошибаетесь, барон, — произнес он после паузы, — маленькая неточность в сравнении. Мой корабль — не цирк Умберто. Мой корабль — это мое искусство, а оно не тонет.

XII

День спустя после этого разговора господин Гаудеамус снова подошел к Вашеку.

— Я поразмыслил над тем, о чем вы мне вчера говорили, мой юный друг, — начал он, — и должен признаться, что мне импонирует ваш образ мыслей. Так бороться, да еще без всякой надежды на успех, для этого, черт возьми, нужен железный характер. Одного я только не пойму: как могли вы так легко примириться с возможной гибелью цирка Умберто? Ведь вы, насколько я понял, уже приготовились к тому, что дело лопнет…

— Да. Но мне вовсе не легко, барон, вовсе не легко. Напротив, мне очень грустно, и я предвижу в будущем большие осложнения.

— Не совсем понимаю вас. Вы полагаете, что цирк погибнет, но верите в свое искусство — и не ошибаетесь, разумеется. Что же тогда порождает вашу грусть и опасения?

Вашек ответил не сразу: барон коснулся больного места. Вашек не любил говорить об этом дома, а тем более с посторонними, но нередко он ощущал потребность поделиться с кем-нибудь своими переживаниями — просто чтобы слышать собственный голос и хоть ненадолго избавиться от гнетущей тяжести. Гаудеамусу можно было довериться, этот человек сроднился с ними, хотя и жил обособленной жизнью, был опытен и по-своему любил их. Вчера Вашек тоже сказал ему больше, чем намеревался, — пусть уж знает все.

Он взял господина Гаудеамуса под руку и отвел его в сторону.

— Буду откровенен с вами, господин барон, а уж вы, пожалуйста, никому об этом ни слова. Беда цирка Умберто состоит в том, что у его владельцев нет наследника.

— То есть как? А вы? Человек в расцвете лет, талантливее, чем кто-либо…

— Да, я налицо. Но я говорю не о себе. Я думаю о следующем поколении.

— Маленький Петер Антонин?

Вашек молча кивнул головой. Сердце его защемило.

— С ним что-нибудь случилось? Он нездоров?

— Здоров, барон, но абсолютно непригоден для цирка. Мальчик ужасно труслив. Он боится решительно всего, особенно животных.

И Вашек излил господину Гаудеамусу душу, поведал ему о своем горе, о тщетных попытках пробудить в мальчике хоть мало-мальский интерес к среде, в которой он растет и которой упорно избегает.

— Странно, — произнес Гаудеамус после минутного раздумья, — ваш сын, внук Бервица! Мать — наездница, бабушка души не чает в животных! Впрочем, и в самом деле, я никогда не встречал его у манежа.

— Я не хочу сказать, — добавил Карас, — что он ни на что не способен. Мальчик он умный, сообразительный, ему легко дается учение, он читает, пишет по-чешски и по-немецки; может быть, он будет неплохим студентом. Но взять на себя дело Петер не сможет. Будь я уверен в необходимости сохранить для него дело, я бы обломал Бервица и полностью взял все в свои руки. Но при нынешних обстоятельствах я все чаще подумываю о том, как бы устроить жизнь без этих бесконечных переездов. Сейчас Петер наверстывает упущенное в летние месяцы, но если мальчик пойдет учиться дальше, лучше уж осесть где-нибудь на одном месте. А это не так-то просто.

— Гм, — покачал головой господин Гаудеамус, — между прочим, в Гамбурге строят театр-варьете. Большое современное здание со всякими новшествами. Почему бы вам не взяться за это? Правда, в Гамбурге вряд ли что выйдет: предприниматель сам собирается директорствовать. Вы знаете об этом?

— Нет. Первый раз слышу.

— Жаль. Это будет серьезный соперник на зимнее время.

— Не было печали… Только вчера я говорил вам, что достаточно одного толчка. Может быть, варьете и послужит этим толчком.

— Ну, во всяком случае, не теперь. До зимы им не отстроиться. Насколько мне известно, раньше весны они не начнут. А вы к тому времени уедете.

— Почему, барон, «уедете», а не «уедем»?

Гаудеамус смущенно улыбнулся.

— А вы, Вашку, наблюдательны… Ну да что уж, я ведь затем, собственно, и подошел к вам вчера. Вы умеете смотреть правде в глаза. Не знаю, повернулся бы у меня язык сказать об этом вашему тестю. Постарел он за эти годы сверх меры… Вы сказали, что собираетесь зажить оседлой жизнью. Должен сообщить вам, дружище, что и я по горло сыт бесконечными скитаниями. Каждый день другой отель, другая кухня, другая женщина — так больше продолжаться не может. Мудрость старости повелевает ограничить себя. Одним домом, одной кухней, одной женщиной.

— Никак ли собираетесь жениться? — всплеснул Вашек руками.

— Собираюсь, — заявил, приосаниваясь, господин Гаудеамус.

Вашек искоса посмотрел на собеседника. На первый взгляд господин Гаудеамус казался молодцом, но, присмотревшись, нетрудно было заметить, что для поддержания красы его подозрительно черных усов и волос употреблено изрядное количество орехового масла, что кожа его испещрена сетью морщин, а веки набрякли и покраснели.

Женюсь, дружок, — повторил господин Гаудеамус, воодушевляясь, — да и что мне остается делать? Надеюсь, никто из вас не думает, будто за время службы в цирке я сколотил капиталец. Весь мой капитал — это мое дворянское звание. Его я счастливо сберег до преклонного возраста, хотя могу вам теперь признаться, что если бы имя можно было отчуждать, как выражаются юристы, в уплату за долги, то быть бы мне сейчас самым обыкновенным господином Гаудеамусом.