Не менее внимательно присматривался он и к людям, особенно к молодым, побуждая их искать и пробовать, поддерживал любое интересное начинание, помогал, советовал, показывал. Игры детей и развлечения взрослых давали начало новым трюкам, которые Вашек умел органично вкрапливать в номера, усиливая эффект, закрепляя сюксе. Каленым железом выжигал он мертвечину и ремесленничество, артист, по его понятиям, ежеминутно должен был гореть и творить; стародавние номера, которые несколько поколений артистов считали классическими образчиками циркового искусства, благодаря ему заиграли новыми красками. Заботился Вашек и об оформлении номеров: он тщательно подбирал костюмы, стараясь, чтобы наряд наездниц гармонировал с убором лошадей, освобождал туалеты от старомодных украшений и окончательно завоевал сердце майорши фон Гаммершмидт, когда, разучивая с наездниками кадриль, поручил ей одеть господ и дам согласно моде венского высшего общества.

Его радовали успехи других; у него самого были золотые руки, но он всем пожертвовал бы, лишь бы передать свой темперамент сыну.

Его горем, которое он тщательно скрывал от окружающих, был Петер Антонин — чудесный мальчуган, тихий, улыбчивый, но слабенький, болезненный и к тому же крайне боязливый, что выяснилось, как только он немного окреп и стал играть с ребятишками Кергольца. Петер с опаской смотрел на людей, пугался любого окрика, но пуще всего боялся животных. Сколько раз Вашек или Елена приводили его то на конюшню, то к обезьянкам, то к попугаям, сколько раз они гладили при нем своих любимых лошадей или собак, зазывали его к овцам и козлу Синей Бороде — все их попытки оканчивались неудачей: глаза мальчика неизменно наполнялись ужасом и тоской, личико искажалось подступавшими рыданиями, и если ему удавалось вырваться от родителей, он опрометью мчался к вагончику — только там, на лесенке перед дверью, мальчик чувствовал себя в безопасности. Семья горевала, родственники наперебой предлагали разные средства преодолеть его трусость, пытались воспитывать Петера личным примером, уговаривали, соблазняли всевозможными обещаниями, подарками, играли с мальчиком — тщетно! Правда, поначалу домашние так восторгались его милым, обворожительным личиком, что не замечали уже с раннего возраста дававшего себя знать недостатка. Вашек, воспитывавший молодых хищников и привыкший выявлять их прав, первый с болью в душе осознал, что его сын совершенно непригоден к цирковой жизни. Вскоре это поняла бабушка, затем остальные: родственники беспомощно разводили руками, спрашивая друг друга, в кого он такой. В Карасов — едва ли, в Бервицев и Умберто — тоже нет. Агнесса допускала, что, возможно, это по ее линии: мужчины в роду Стеенговеров всегда были педантичны и неумолимы в своих конторах, но не слишком-то смелы за их пределами. Вашеку вспомнились анекдоты о появлении Стеенговера в цирке: увы, Петер во многом походил на своего дядюшку.

Семья утешала себя тем, что с годами, быть может, все пройдет и мальчик отделается от своих страхов. Вашек был настроен скептически, но ему не хотелось лишать жену и родственников надежды, и потому он молчал и принимал деятельное участие в любой попытке закалить душу Петера, отлично сознавая, что основой сдержанного темперамента сына является страх, от которого ему не избавиться, как не избавиться от трусости пугливому тигренку — вырастая, он остается нервным и ненадежным. Зимою Петер Антонин посещал начальную школу, с весны до зимы с ним занимались дома — отец, бабушка, дядя Франц. В отношении учебы жаловаться на него не приходилось: у Петера была светлая голова, он легко усваивал все предметы и, даже живя беспорядочной, кочевой жизнью, намного опережал своих однокашников. Но и эти успехи лишь утверждали Вашека во мнении, что Петер для цирка потерян, а заставлять его проделывать ненавистные трюки — значит просто калечить душу ребенка. И Вашека не покидала тихая грусть, ибо, как и всякий отец, он всего более желал видеть в малыше подобие самого себя. Сердце его сжималось, когда он наблюдал, как отчаянно карабкаются на лошадей мальчуганы Кергольца, как делают они стойку и прыгают, как усердствуют, помогая устанавливать шапито. То был мир его детства, краше которого он не знал, поэтому он лишь с притворным воодушевлением слушал, как его сын, оторвавшись от книги, повторяет наизусть целые страницы. Елена же была в восторге. Она даже гордилась тем, что ее ребенок растет для чего-то более возвышенного, нежели бродячий цирк. Вашек не мог ее понять, но предполагал, что это у нее, по всей вероятности, от старого Бервица — жажда светской славы и блеска. Он не переубеждал ее, но чувствовал: души их так и не слились воедино, между ними при всем внешнем согласии стоит некая невидимая преграда, мешающая полному счастью, и всякий раз, когда он думал об этом, в памяти Вашека вставал образ Розалии. Махнув рукой, он отправлялся в шапито или на конюшню — работать и хлопотать. Там был его настоящий дом.

В годы, когда посещаемость катастрофически упала, умбертовскому шапито остались верны лишь подлинные знатоки и любители, которые с удивлением и восхищением наблюдали, как поднялся в эту трудную пору уровень представлений в цирке Умберто. У многих почитателей манежа были друзья среди артистов цирка; они поздравляли их с прекрасной программой, и довольные артисты отвечали:

— Да это все Вашку.

Сослуживцы охотно признавали его заслуги. Он вышел из их среды и не отдалился от них, не замкнулся в стенах директорского фургона. Он жил их жизнью, разделяя их радости и печали. В самые трудные для цирка времена Вашек оставался с ними, сочувствовал им, всеми силами стараясь облегчить их участь. Когда дирекция не могла полностью выплатить гонорар, Вашек следил за тем, чтобы семьи с детьми получали больше бездетных, а последних подбадривал шуткой и остротой. Если кто-то из ребятишек заболевал, он постоянно интересовался здоровьем малыша и нередко за свой счет приглашал врача. Иной раз, удрученные и озлобленные неудачами, люди готовы были на все махнуть рукой, — но появлялся Вашек, сам начинал браниться и чертыхаться, хохотал над их общей бедой, над господами из Ничегонии и Попрошаек, и все заражались его весельем, и нищета уже не казалась такой страшной. Вашек принадлежал к семье директора, но с ним можно было поговорить о чем угодно, он всегда охотно помогал — если не деньгами, то по крайней мере добрым словом.

С ним можно было переносить любые трудности, да к тому же еще добиваться сюксе. Старые, опытные артисты прекрасно видели, насколько поднял он уровень номеров, и, когда друзья в разных городах отмечали их успехи, они не оставались безразличными к этим похвалам.

— Может быть, завтра нам нечего будет есть, — говорили они с улыбкой, — но зато нам обеспечен сюксе. А вот когда нет ни жратвы, ни сюксе — это гораздо хуже.

Этим последним утешением в трудную пору люди также были обязаны Вашеку, они испытывали к нему благодарность и не скрывали своих чувств. Трудно сказать, какими судьбами встречаются цирк с цирком, но, видимо, у всех, кто скитается по белу свету, есть, как у лесных зверей, свои заветные перекрестки и тропы. Они все знают друг друга, обо всем умудряются сообщить друг другу. Бервиц еще никем не назначал Вашека, но у цирковых шапито и в вагончиках, колесивших по Европе, уже шли разговоры о том, что это самый лучший директор.

Десять дней оставалось до окончания турне, когда к ним присоединился господин Гаудеамус. Его миссия выполнена, десять предстоящих выступлений гарантированы, остается лишь привести в порядок счета. Час или два в день он работает со Стеенговером, а в остальное время бродит по цирку. После долгого перерыва он снова может наблюдать Вашека вблизи. Господин Гаудеамус немало повидал в своей жизни и помнит десятки цирковых знаменитостей, имена которых время подернуло завесой неблагодарности и забвения. Но чем ближе знакомится он с деятельностью Вашека, тем больше восхищается им.

— Знаете, Вашку, ваш оптимизм поистине фантастичен! — сказал он ему однажды после репетиции.