Немаловажную роль в приобщении обитателей «восьмерки» к жанру либретто сыграл трактир «Невеста моряка». Но в тот вечер, когда друзья зашли туда, чтобы распить проигранный Малиной жбан и разменять пятьдесят марок, полученных от Бервица, они не услышали привычного сиплого приветствия Мозеке: за стойкой хлопотала женщина. Мозеке простудился и слег, и его место заняла жена. До того никто из бригады ее не видел, да и сам Мозеке никогда не упоминал о ней. Это была неожиданность и, по общему мнению, довольно-таки приятная. Вместо угловатого трактирщика им улыбалось пухленькое создание с ямочками на щеках, с черными искрящимися глазами и черными локонами.

«Где этот уродина Мозеке откопал такой клад?» — был первый вопрос, который они невольно задали друг другу. Но наши скитальцы не привыкли ломать голову над загадками. Керголец сдвинул шляпу на затылок и вместе с Восаткой облокотился на стойку, чтобы хорошенько порасспросить госпожу Мозеке. Не прошло и пяти минут, как Восатка подмигнул Кергольцу — дескать, хозяйка-то не так уж проста, понимает что к чему, и язычок острее бритвы; Керголец кивает в ответ — мол, баба что надо, отменная, и вот они уже чокаются и пьют за ее красоту, барабанят пальцами по стойке и снова заказывают — согласитесь, друзья, что пьется совсем иначе, когда вместо обрюзгшего пьяницы перед вами прелестная толстушка! В тот вечер они пили до одурения, особенно сержант Восатка — разошелся, как влюбленный кот, и уже не величал друзей достославным сенатом или верховной портой, а изъяснялся исключительно на американизированном испанском языке, называя Адель Мозеке «Ña Misia», «dulce pebete», «mio damasco»[125]. Под конец он даже запел. С покрасневшим шрамом, полузакрыв глаза, он наклоняется к Адели и тихонько мурлычет экзотическое танго, одну из тех грустных импровизированных песен, которые слагают в пампасах во славу женской красоты:

— В твоих очах — алмазы рая,
Твои глаза мне смерть сулят,
Ты не глядишь — я умираю,
А глянешь — убивает взгляд.

Таким своего сержанта друзья еще не видели: на их глазах он превратился в мексиканского хищника, в пуму, крадущуюся за добычей, его словно наэлектризовали, в нем все играло, искрилось, а по брюнеточке, неожиданно напомнившей ему красавиц из Новой Гренады, нетрудно было заметить, что эти искры перескакивают и на нее и она вся загорается от их фейерверка. Керголец тоже становился отчаянным, когда чуял женщину, и умел, черт побери, пустить пыль в глаза, но на сей раз спасовал — куда ему до сержанта! — тот взял такой разбег, точно собирался прыгать батуд через шестнадцать лошадей — шел напролом, будь что будет, алле! Вот он стоит, держа рюмку тремя уцелевшими пальцами, изувеченный, но непобедимый воин, и затягивает другой испанский куплет:

— Для глаз — бальзам краса гитаны,
Которой ты наделена,
Для сердца — ад, а для кармана,
Увы, чистилище она!

Трах! Опорожненная рюмка летит на пол, а сержант командует:

— Бутылку аквавиты!

— Свят, свят! — вполголоса ужасается Малина. — До добра это не доведет. Испанские песни да шведская водка — тут пахнет парочкой трупов.

Карас тоже опасался взрыва, и друзья, выбравшись из таверны, поспешили к Репербан, где и распрощались. Когда Малина проходил мимо цирка, боковая дверь приоткрылась, и кто-то выглянул. Старик остановился и различил в темноте копну золотисто-рыжих волос.

— Алиса! Рыжуха! — тихонько окликнул он. — Куда это ты на ночь глядя?

— Это вы, дядюшка Малина?

— Я, я во всей красе. Никак меня поджидаешь?

— Нет, не вас, господина Кергольца — его до сих пор нету.

— Кергольца? Ах да, верно, он мне говорил, что будет нынче жить в цирке. Вроде бы — в каморке сторожа?

— Да. Напротив нас, через коридор. Господин Керголец всегда такой аккуратный, это он впервые запаздывает. Боюсь, не случилось ли с ним чего…

— Нет, Алиса, покамест с ним ничего не случилось. Но ты его не жди.

— А где он?

— Где ж ему быть? Дело мужское…

— Как, у этих девок?

— Да нет. Он с ребятами. Но чем там у них кончится — бог их знает.

— Значит, они все-таки у девок!

— Говорят тебе — пока нет! А ежели и у девок, тебе-то что за печаль? Ступай спать, еще Гарвея разбудим.

Дверь затворилась, и Малина побрел к «восьмерке». Окно в комнатушке Алисы Гарвей не осветилось, англичанка на цыпочках скользнула к себе, присела на кровать, прислушалась в темноте — спит ли за стеной отец. Было тихо, и она услышала только биение собственного сердца. Что с ней такое, отчего с тех пор, как Керголец поселился по ту сторону коридора, она лишилась сна и ежедневно ждет возвращения соседа? Сколько лет они прожили бок о бок, и никогда она не испытывала подобного волнения. Она выросла на его глазах, Керголец был уже шталмейстером, когда она только начинала ездить. Сколько раз он вместо конюха подсаживал ее на лошадь, сколько раз стоял в белых перчатках у занавеса и наблюдал за ее работой, а потом дразнил за огненно-рыжие волосы! У него была какая-то чудная присказка, которую он произносил на своем родном языке, что-то вроде «зерзы, зерзы, цо те мерзы?»[126] Алиса хорошо ее запомнила потому, что он всегда говорил ей это при встрече, а она щипала его за руку — боже, все это было так невинно, по-товарищески, без всяких задних мыслей; почему же теперь, уже не первую неделю, ее охватывает по вечерам трепет, стоит подумать, что вот сейчас он войдет в дверь напротив? Сколько лет они зимуют здесь, и всякий раз там поселялся какой-нибудь мужчина, которого владелец здания нанимал ночным сторожем; когда же здание перешло к Бервицу, сторожа рассчитали за ненадобностью и отдали каморку Кергольцу. Почему раньше ей было абсолютно безразлично, спит там кто-нибудь или нет, почему в первую же ночь после переселения Кергольца ее охватило волнение и она заперлась на ключ, дважды повернув его в скважине, а потом допоздна прислушивалась к каждому шороху, к каждому скрипу в старом здании? Она не задумывалась над этим, пока он ежедневно возвращался в одно и то же время, но сегодня — сегодня она поняла: с ней творится такое, чего, пожалуй, не следовало допускать. Не стыдно ли предаваться подобному волнению? Не следует ли подавить его? Но разве мыслимо подавить то, что обуревает тебя и подхватывает, как ураган? Боже, откуда все это взялось? Может быть… это у нее от матери? Может быть, та же лихорадка побудила мать убежать с ирландцем, пока отец лежал в гипсе? Верно, это у нее в крови, наследственное, и требует своего… Кажется, кто-то идет?.. Да! Это он…

Алиса Гарвей вскакивает, не успев собраться с мыслями, следуя велению инстинкта, хватает стоящий на туалетном столике флакон духов, смачивает лиф и, выскользнув за дверь, бросается к выходу.

Это действительно Керголец. Восатка с той чернобровой кошечкой зашел так далеко, что Карел решил не мешать товарищу. Когда они с Бурешом выбрались из таверны, в голове у него шумело от обильных возлияний, но несколько глотков чистого воздуха, приятно освежавшего в эту лунную ночь, рассеяли дурман. Осталось лишь пылкое, разбуженное желание.

— Куда двинем? — спросил он у Буреша.

— Никуда, Карел. У тебя слишком много денег с собой.

— Глупости. Я знаю, что делаю. Можно зайти в «Черный виноград». Там приличные девочки… Только поздно уже… Все кабинеты заняты… Эх, проклятая жизнь… Девки, девки — и ничего больше… А эта Адель симпатичная, чистенькая такая, смазливая… Ну и бестия же этот Ференц!.. Осатанел прямо… Ей-богу, Гонза, гляди, ни одной бабы! Все уже по рукам разошлись, разобраны, распроданы, тьфу, дьявольщина, подохнуть можно. Куда деваться? Ну, скажи, Гонза, где найти красивое и чистое создание? Придумай же что-нибудь, черт тебя подери, ведь ты же образованный…

вернуться

125

Милочка, крошка, золотце (исп.).

вернуться

126

«Рыжий, рыжий, что тебя злит?» (искаж. чеш.).