Но Гонза Буреш говорит, что уже поздно, и куда бы они ни пришли — ничего, кроме отбросов, их не ждет; самое разумное — вернуться домой. Он проводил Кергольца до середины Репербан, перевел его через улицу на небольшую площадь перед цирком, похлопал по плечу и посоветовал лечь спать.

Керголец направился было к цирку, но едва Буреш скрылся из виду — остановился.

«Неужели после такого вечера оставаться одному? — гудело у него в голове. — Постой хоть тут немного… Подожди… Может, случай пошлет тебе кого-нибудь… Белоснежную, прекрасную, благоуханную… Может быть, она уже идет сюда, и было бы грешно упустить такой случай… Сосчитай хотя бы до ста, вдруг повезет. Ра-аз, два, три, че-е-тыре…»

Керголец стоит в лунном свете, за спиной — здание цирка с потушенными огнями, впереди — пустынная улица, по которой время от времени ковыляет, пошатываясь, запоздалый кутила. Керголец считает медленно, растягивая слова — двадцать семь… Но счастья нет как нет. Не досчитав до ста и махнув рукой, он сдвигает шляпу на затылок и шагает к цирку. Собачья жизнь! Теперь еще буди старика Гарвея, чтобы тот отпер дверь…

Но что это? Дверь приотворена! Керголец напрягает зрение — и в самом деле! Кто-то стоит в дверях… Кто-то в белом… Керголец прибавляет шагу.

— Рыженькая?! Ты что тут делаешь?

— Вас дожидаюсь.

— Меня?

— Да, чтобы вам не будить папу.

Алиса стоит в темном коридоре, высокая, стройная, и шепот ее опьяняет, как ласка. Керголец замирает подле нее, вдыхает аромат ее тела. Рука его невольно поднимается, обвивает девушку, обхватывает сзади под лавиной волос. Алиса вся напряглась, будто заледенела; какую-то долю вечности держит он ее так, и вдруг строптивая линия ее спины обмякает, и Алиса безмолвно припадает к Кергольцу руками, губами, грудью — всем телом.

Медленно, осторожно достает Керголец ключ от своей двери; медленно, осторожно приближается к ней, не отрываясь от прильнувшего к нему обжигающего тела. Они переступают порог, и его охватывает неизъяснимое блаженство, и голова победоносно отсчитывает: «Девяносто восемь, девяносто девять, сто!»

А в это время за запертыми дверями «Невесты моряка» сержант Ференц Восатка перебирает черные кудри Адель Мозеке и напевает:

— Твои глаза ко мне взывают,
Твои глаза с мольбой глядят.
Но те же очи отвергают,
И убивает тот же взгляд!
XV

Господин Гаудеамус неожиданно приехал из Берлина и прямо с вокзала направился к директору Бервицу.

— Итак, свершилось, — начал он, как только они остались вдвоем. — Кранц купил здание на Фридрихштрассе, которое арендовали французские конные труппы. Здание весьма удобно, там можно с успехом выступить весной, если вы с Кранцем договоритесь. Он не прочь приехать на недельку-другую в Гамбург и взамен согласен предоставить в ваше распоряжение берлинское здание.

Это известие взволновало Бервица. Попасть хотя бы ненадолго в Берлин было давнишней его мечтой, но там вечно торчал какой-нибудь антрепренер, и конкурентам приходилось довольствоваться далекой периферией. В то же время Бервиц ощутил высокомерную неприязнь потомка старой цирковой фамилии к человеку без роду и племени. Кранц теперь владел цирком; сам Бервиц стал хозяином помещения всего на полгода раньше, но он был в Гамбурге старожилом и думал о берлинском выскочке как о жалком пришельце. Попав в щекотливое положение, Бервиц первым долгом взял большую черную, настоящую гамбургскую сигару, откусил кончик и, облизав нанесенную листьям рану, неторопливо, будто совершая обряд, стал ее раскуривать. Он внушал себе, что выигрывает таким образом время на размышления, хотя размышлял он лишь о том, что выигрывает время и что когда у него задумчивый вид — это производит на людей впечатление.

— Ну хорошо, барон, — произнес он наконец. — Стало быть, Кранц заинтересован в том, чтобы выступить в моем здании, и приглашает меня в свое. Допустим, барон, допустим. Но достаточно ли велико и представительно берлинское здание, подойдет ли оно для цирка Умберто? Я не видел его. Меня оно никогда не интересовало… Ведь у нас теперь большая программа, я даю пантомиму на злобу дня, колоссальный сюксе, обязательно побывайте! «Север против Юга» — никто до такой штуки не додумался, кроме меня. Я играю в ней стрелка и шерифа, словом, вы должны непременно посмотреть, барон. И потом: дорос ли Кранц до выступлений в Гамбурге? Местная публика, как вы знаете, избалована оригинальными номерами и новинками… Этому молодцу трудненько будет тягаться с цирком Умберто…

Господину Гаудеамусу пришлось проявить просто-таки чудеса словесной эквилибристики, всячески нахваливая Кранца и неизменно признавая в то же время превосходство Бервица. Он говорил пламенно, ибо Кранц посулил ему тысячу марок, если его труппе удастся попасть в гамбургское здание и он сможет показать этому гордецу Бервицу, где раки зимуют. Господин Гаудеамус любил подобные дипломатические миссии с финансовой подоплекой. Долгие годы он жил в тесном соприкосновении с цирком, его профессией стало ежедневно восхвалять мастеров манежа и их искусство, для чего у барона имелся широкий ассортимент красивых фраз и сногсшибательных сравнений, но сам он смотрел на артистов цирка как на чудаковатых, хотя и добродушных бродяг, способных придавать значение такой ничтожной мишуре, как звание маэстро. Для него самого существовало одно-единственное искусство — высокое искусство жить. Он слышал в венском обществе, что выдающиеся и подлинные художники приходят к славе лишь через тяжкие испытания, лишения. А чем иным были для него ужасные годы галицийского изгнания? Там он научился ценить каждое мгновение, прожитое красиво и полно, ценить не связанную никакими обязательствами свободную жизнь. Поэтому-то он так и любил свои бесконечные разъезды по делам цирка Умберто. Они развязывали ему руки; путешествуя, он мог проявить свои таланты в преодолении повседневных трудностей и в любой момент сбросить маску господина Гаудеамуса, чтобы с величественным жестом появиться на сцене в качестве ротмистра барона фон Шёнштейна. Он вел двойную игру, причем играл с наслаждением, учитывая все возможные последствия: господин Гаудеамус никогда не упускал случая подарить господину ротмистру приятный вечерок. Дохода, который обеспечивал ему цирк Умберто, не хватило бы, конечно, на исполнение обеих ролей: можно было прилично содержать господина Гаудеамуса, но господину барону тогда пришлось бы туго. И вот тут-то его выручало высокое искусство жить, основы которого барон постиг еще на канцелярской и ремонтерской службе в Галиции. Господин Гаудеамус умел широким жестом подкупить власти в пользу цирка Умберто; не менее элегантно ухитрялся он принимать взятки от поставщиков. Ведя кочевой образ жизни и уверенно используя обаяние собственной персоны, он умел окружить себя друзьями, которые были счастливы, если им дозволялось угостить барона и щедро одарить его; выступал он и в качестве посредника в разного рода интригах и спекуляциях, вследствие чего ему всегда что-нибудь да перепадало. Не подвизайся он в роли барона, он обладал бы уже значительными сбережениями на будущее, но барон умел, не задумываясь, промотать то, что накапливал оборотистый господин Гаудеамус. Впрочем, Гаудеамус не огорчался — не в этих ли стремительных взлетах и падениях заключается прелесть жизни?! Что ни говорите, а наибольшего успеха лихой Макс добивался все же как барон и ротмистр. В этом качестве знал его и Кранц; преисполненный глубочайшего благоговения перед всем аристократическим, с детства связанный с лошадьми, этот человек приходил в восторг, если доводилось оплатить текущие расходы господина барона, а порою предложить ему и более солидное вспоможение, которое тот величественно принимал в долг на вечные времена. Идея взаимного обмена визитами принадлежала Гаудеамусу. Сперва он внушил ее Кранцу, теперь старался заинтересовать Бервица: барон надеялся выиграть от более тесного сотрудничества обоих цирков, получая вознаграждение как с той, так и с другой стороны.