Изменить стиль страницы

— Слушай, Евдокия, нам мозги не заливай! — Уверенности Люськиной позавидуешь. — Ты, конечно, не Анастасия Вертинская, однако и на Бабу Ягу не похожа. Комната у тебя большая, заработок приличный. Неужели для полного счастья необходимо спать с алкашом?

— Не алкаш он. Выпивает...

— Воду из-под крана?

Не хотела бы я спорить с Люськой. Язык у нее — крапива.

Ничего не ответила Tax. He захотела. Или не успела. Потому что в коридоре послышались тяжелые шаги, дверь с легкостью необычайной повернулась на петлях и ударилась о стену со стуком, похожим на щелчок, оставив на обоях вмятину от ручки.

Я ожидала увидеть великана, но в комнату вошел щупловатый мужчина, моложавый. Ростом ниже Евдокии, нас с Люськой пониже. Глаза как глаза. Но очень похожи на дробины. Наверное, из-за зрачков, маленьких и тусклых.

Он замер, увидев нас, возможно, от неожиданности. И руки его прижались к бедрам будто по команде «смирно».

— Здравствуйте, — сказала я как можно приветливее.

Он не ответил мне. Спросил у Tax:

— Что это за шлюхи?

— С фабрики, Сема, — робко пояснила Евдокия Ивановна, уже одной этой робостью признавая правоту его определения.

Сема удовлетворенно кивнул, расслабился. Закрыл дверь.

— Я всегда знал, что у вас не фабрика, а бардак!

Со стыда, а, может, и с перепугу у меня онемели и руки, и ноги, и язык тоже. Я поняла, что из этой комнаты мы вполне можем выйти с такими же сине-желтыми побитыми лицами, как у работницы по фамилии Tax.

Сема приближался медленно, точно охотник, постреливая своими противными дробинками то в меня, то в Люську.

— Ты хоть раз бывал в бардаке, шаромыжник? — спросила Люська, покрасневшая и злая.

— Я везде бывал, — сказал Семен, остановившись. Теперь он смотрел только на Люську. — И всяких видел. — Щелкнул пальцами. Крикнул: — Вошь! Раздавлю!

— Вы хулиган! — вмешалась я. — Мы привлечем вас к ответственности за хулиганство!

Неторопливо, словно шея у него была на плохо поставленных шарнирах. Сема перевел взгляд на меня. Обдал пронзительным алкогольным перегаром. Потом резко повернулся к сожительнице:

— Я спрашиваю, что это за шлюхи?

Покорность и обреченность были прописаны во всем облике Tax так же ясно и четко, как в осени бывает прописан желтый цвет.

— С фабрики с нашей, — совсем тихо говорила Tax. — Это вот — бригадир. Другая — председатель цехкома...

— Председатель! — Сема вернулся к двери. Запер ее на ключ, положил его в карман. Движения у него были какие-то настороженные, как у зверя.

Подошел ко мне:

— Значит, ты председатель? Давай пропагандируй человека, агитируй, учи жить... Чего молчишь? Учи!

Он зажал мою руку.

— Пустите, — я пыталась высвободить руку. Но он держал крепко.

— Учи... Учи меня... — брызгал слюной.

— Такую сволочь, как ты, уже ничему не научишь, — сказала Люська.

Вот тогда он отпустил меня. Сказал Люське жестко, расчетливо:

— Ты хочешь, чтобы я побил тебя? Нет. Я не побью. Я глаз у тебя возьму. Правый... Нет, левый... Поняла, что я говорю?

Теперь я схватила его за руки.

— Гад! — задыхаясь сказала. — Гад... Гад!

Он выдернул руки, словно два рычага. И ухватил меня за грудь... И пальцы его были, как клыки собаки. Секунда, другая, и я бы зашлась в крике.

Но тут... Люська, оказавшаяся за спиной Семы, пригнулась, положив ладони на коленки — так делают иногда мальчишки. Я поняла, чего она хочет. Собралась с силами. И оттолкнула от себя подонка.

Мелькнули в воздухе ноги. Перелетев через Люськину спину, Сема грохнулся головой о дверь, и она застонала, может, от восторга, а может, от удивления...

Сема лежал без движения, как труп. Люська нагнулась над ним. Нашла в кармане ключ. Сказала:

— Бери за ноги, оттащим.

Туфли у Семы были запыленные, поношенные. Я взяла его за щиколотку, но все равно было неприятно.

— Убили! — заголосила Tax. — Убили!

И бросилась к распахнутому окну.

Уж не от ее ли крика Сема ожил? Он открыл глаза, но смотрел тупо, непонимающе.

— Я напишу на вас в милицию за убийство! — кричала Tax. — Забирайте свои апельсины, подавитесь ими!

Она стала вынимать апельсины из авоськи, словно авоська была ее, а не Люськина. Апельсины падали на пол, катились в разные стороны, как бильярдные шары.

— Дай воды, — прохрипел Сема, не поднимаясь.

Tax отступилась от апельсинов. И, кажется, облегченно вздохнула.

Люська уже справилась с замком. Сказала:

— В милицию напишем мы. И запомни, Евдокия, наши действия — необходимая самооборона.

Люська написала заявление. Я не хотела подписывать, но Буров сказал:

— Не забывай о своем общественном долге... Легко быть добрым, когда по морде бьют не тебя, а кого-то другого...

— Он бил меня...

— Допустим, не бил, а щупал. Но, судя по синякам, довольно невежливо.

Третью подпись поставила соседка Tax, которая все время слушала под дверью...

Tax плакалась Люське. Приходила в цехком. Сема тоже пришел к проходной фабрики. И когда мы с Люськой увидели его, то напугались до смерти, потому что думали, он убьет нас. Но Сема был тихий и робкий. Он просил прощения. Каялся, что больше никогда ни к кому не притронется и пальцем. Тыкал нам в лицо справку с места работы, из какого-то СМУ, давая понять этим, что он совсем не тунеядец.

— Ладно, живи, — смиловалась Люська. — Только вот рожу бы тебе набить надо было пораньше, может быть, давно человеком стал.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

 1

По воскресеньям хорошая погода — большая редкость. Может, мне только кажется. Но я убеждена в этом чуть ли не до суеверия и ни свет ни заря смотрю в окно: вот облачко, вот голубая полоса, вот туча, похожая на крокодила. На маленького крокодила. Она не страшная, плывет себе тихо. Пусть плывет...

Буров вчера не поехал «писать вещь». Сладко посапывает на кровати. Мне хорошо. Одолевают хозяйственные страсти. Хочется убрать в комнате, и протереть окна, и приготовить завтрак. Но сделать все так, чтобы не разбудить мужа. Пусть спит, пусть знает, какая у него славная, заботливая жена.

Накидываю халат поверх ночной рубашки. Она длинная и на ладонь выглядывает из-под полы. Не страшно. Соседи еще не проснулись. И можно спокойно пройти коридором, взять совок, швабру, поставить на газ чайник.

Дверь открываю старательно. Вначале приподнимаю за ручку, потом дружески толкаю вперед — сантиметров на двадцать, — затем резко опускаю. И тогда она плывет без звука, плавно, как лодка на спокойной воде.

В коридор выхожу с ощущением свободы: оно во мне и на мне. Хочется петь, смеяться. Но сейчас это невозможно. Смеяться и петь буду тогда, когда мне с Буровым дадут квартиру. Отдельную, отдельную, отдельную!!!

За кухонным окном квадрат голубого неба и облезшая стена такого же двухэтажного барака каркасно-засыпного типа, как и наш. Он тоже пойдет на снос. Там тоже ждут, считают, как говорится, дни...

Сания смотрит на меня с неприязнью. Вдруг и она встала пораньше лишь для того, чтобы повозиться на кухне одной.

— Доброе утро, — приуныв, говорю я.

— Свет надо выключать, — отвечает она и громко ставит на плиту сковородку.

— Где? — спрашиваю я, опешив. И чувствую, что взгляд у меня виноватый, и лицо виноватое, и вся я от головы до пяток виноватая перед этой женщиной лишь только потому, что у нас общая кухня.

— В сортире, — злится соседка. — Плати потом за вас по счетчику.

— Мы этой ночью не выходили, — совсем уж глупо поясняю я.

— Вы никогда не выходите.

Разве это я еще полминуты назад была радостной? Разве это мне хотелось петь и смеяться? Трясусь от злости. И руки у меня белые, и пальцы словно отмерзли.

— Ах так?! — кричу не своим голосом. — Ах так?! Я теперь никогда выключать свет не буду!

Щелкаю выключателем на кухне, в коридоре, в сортире тоже.