Изменить стиль страницы

— Закурдаеву!

— Люську давай!

Люська стояла красная, выпучив от удивления глаза. Повторяла:

— Очумели, девки. Очумели...

— Закурдаеву!

— В бригадиры Закурдаеву!

Иван Сидорович настолько растерялся, что у него даже пропал голос. Он беззвучно открывал рот, словно рыба на берегу. И двигал кадыком.

Трескучий звонок напомнил: обеденный перерыв закончен, пора к конвейеру. Девчата уходили шумливые, довольные.

— Старый валенок отхватил фигу, — громко сказал кто-то, и все захохотали.

Но, похоже, «старый валенок» ничего не слышал. Он еще долго сидел, обхватив голову руками, за столом в пустом красном уголке.

Минут через двадцать меня оторвали от работы, позвали к Широкому. В кабинете был и Доронин. Вид у него... Какой там вид! Наверное, о таких и говорят: обмыть да в гроб класть можно.

Широкий смотрел хмуро:

— У меня к вам один вопрос, товарищ Миронова: как случилось, что самая недисциплинированная работница на потоке избрана в бригадиры?

— Во-первых, Закурдаеву открытым голосованием избрали члены профсоюза. Во-вторых, стихийного бедствия не произошло. Закурдаева высококвалифицированная работница.

Наверное, Широкому было противно смотреть на меня. Он демонстративно повернул голову к стене, с которой на него весело и нахально глядел нарисованный мною осел. Застучал пальцами по столу, сказал сквозь зубы:

— Позовите сюда Закурдаеву. И возвращайтесь тоже.

Я сбегала за Люськой.

— Начинается, — вздохнула она. — Ну и девки! Вот свинью подложили.

Лицо Широкого было непроницаемо, как гипсовая повязка. Люська улыбалась ему снисходительно и нагловато.

— Это правда, — спросил Широкий, — что вечерами вы ходите на вокзалы в поисках случайных знакомств?

Я едва устояла на ногах. Сразу захотелось воды, чтобы унять тошноту, подступающую к горлу.

— Чушь! — Люська продолжала улыбаться, но теперь уже не нагловато, а с открытым, как вызов, чувством превосходства. — Зачем вокзалы? Я не могу пройти от фабрики до трамвайной остановки, чтобы ко мне не пристал какой-нибудь нахал.

— Мы к вам приставать не будем.

— О вашей высокой нравственности, Георгий Зосимович, ходят легенды. А вот Иван Сидорович, рассказывают, в молодые годы любил за женское тело подержаться.

— Сопливка! — подскочил Доронин. И затрясся, жалкий, нервный.

— Сгорите вы на работе, Иван Сидорович. Сгорите, — нравоучительно говорила Люська. — И пепла не останется.

— Можно мне? — я, кажется, подняла руку, точно на уроке в школе.

Было похоже, что Широкий кивнул с облегчением: возможно, его тоже беспокоила стремительно накалявшаяся обстановка.

— Я хочу сказать вот что... — начала я не очень уверенно, запинаясь. — Может, я один человек в цехе, который знает Люсю. Но не по сплетням, а по жизни. Мы с ней очень дружили до моего замужества. И сейчас у нас доверительные отношения. Это же не ее вина, что Люся красива. Ну, вы сами же мужчины, любите красивых женщин.

Широкий едва заметно улыбнулся. Только глазами. И разглядывал нас — меня и Закурдаеву, — словно сравнивая.

— Возможно, на какие-то вещи, — продолжала я, — Люся смотрит по-своему. И я с ней соглашаюсь не во всем. Но дело, работу на потоке она знает отлично. Она может работать на любой операции, а вы понимаете, что это значит, И уж если девчата избрали ее бригадиром, она не подведет. — Затем я выложила свой последний козырь: — Долг цехового комитета — помочь бригадиру Закурдаевой.

Широкий, покачивая головой, в такт барабанил пальцами. Когда я кончила, он сказал:

— Раз цеховой комитет дает такие серьезные гарантии, я не возражаю. Но вы, Закурдаева, помните. Вы теперь бригадир. Свои прежние штучки-дрючки бросьте. Показывайте пример в дисциплине и в труде.

Люська молчала.

— Я вас больше не задерживаю. Идите на поток.

Когда вышли из кабинета начальника цеха, Люська процедила:

— Какая сволочь. Я ему эти вокзалы до могилы не прощу.

И она в какой-то степени сдержала свое слово. Но об этом позже...

5

На всем «Альбатросе» трудно было найти для общественной должности председателя жилищной комиссии человека менее подходящего, чем Серафим Мартынович Ступкин — заведующий административно-хозяйственным отделом. Герой моего фельетона о стульях. Начав работать на фабрике еще в тридцатые годы рядовым грузчиком при складе, Ступкин вырос до высокого чина, обходя премудрости образования, словно лужи. Он отличался дремучим невежеством во всем, что не касалось его работы, и, возможно, потому слыл человеком неразговорчивым, желчным, страдающим хронической подозрительностью.

Самым милым его сердцу словом было «не положено». Самым любимым занятием — ковыряние спичкой в зубах. При этом взгляд у него всегда бывал таким углубленно-сосредоточенным, будто он решал сложнейшие философские вопросы.

Жилищная комиссия заседала в фабкоме. Члены комиссии с серьезными лицами, соответствующими важности момента, сидели справа и слева от своего председателя. Раньше я встречала этих женщин в столовой, у буфета, слышала их смех, громкие голоса. Сейчас же у меня было впечатление, что я попала в похоронное бюро.

Да, Люська Закурдаева права, когда говорит: «Жилье — это не хиханьки-хаханьки».

Нас, председателей цеховых комитетов, собралось больше десятка. Мы сидим не за столом, а на стульях вдоль стены. Вроде бы мелочь. Но мне кажется, что мы напоминаем бедных родственников. И зло начинает разбирать меня, словно хмель. Я ерзаю, как на иголках. Выражение лица Серафима Мартыновича способно вызвать приступ тошноты. Ну разве можно такому зануде работать с людьми?

— Расширенное заседание жилищной комиссии будем считать открытым, — бормочет себе под нос Ступкин. — Возражений нет?

Я говорю не вставая. Говорю во весь голос:

— Предлагаю перенести заседание ввиду болезни председателя.

Ступкин смотрит на меня холодно и тупо, как козел. Я поясняю невинно:

— У вас такой кислый вид, Серафим Мартынович, словно мучат зубы.

Он соображает долго. Говорит:

— Не положено.

Что не положено? Переносить заседание? Болеть зубам? Иронизировать над председателем? В конце концов, какая разница? Не положено — и все...

Я смиряюсь. Даю зарок — отсидеть на заседании тихо и примерно, потому что пришел Буров. И дома он непременно станет мне объяснять, что молодая коммунистка, председатель цехкома не должна вести себя как школьница, что положение обязывает меня быть солидной, спокойной и т. д.

Однако зарок вышел преждевременным. Дело в том, что я не могу понять, почему управленческий аппарат фабрики, который составляет малую часть общего числа работающих, должен получать почти половину квартир в новом пятиэтажном доме. Особенно бесит меня то, что Ступкин пытается представить это как стихийное бедствие. Дескать, так не повезло «Альбатросу», что здесь собрались исключительно бесквартирные машинистки, секретари, сотрудники АХО...

Желто-зеленый в начале заседания, Ступкин к концу становится цвета молодой клубники. Слышу, спрашивает про меня:

— Откуда она такая взялась?

— Да вот, — говорят, — жена редактора многотиражки.

— Выходит, та самая, которая на меня фельетон писала?

— Всё помните?

— Чего скрывать? Помню.

Ступкин вытирает с лица пот, кривится, глядя в мою сторону. Пусть кривится. Мне от этого не холодно и не жарко. Четыре квартиры я для цеха вырвала. Вырвала, как позднее поясняла Люська девчатам, прямо у Ступкина из пасти...

Не ошиблась. Буров, вернувшись с работы домой, нравоучительно сказал:

— Девчонка ты. Лезешь на рожон.

Опустился в кресло, стал поглаживать живот, морщась и покряхтывая. Лицо у него несвежее, на лбу испарина. Мне жалко мужа в такие минуты. Но он не тот человек, которого можно жалеть открыто. Потому говорю с подначкой:

— Стареешь, Буров. Стареешь...

Прасковья Яковлевна Крепильникова сказала мне сегодня:

— Твой-то совсем болезненный... Ужасть! Ты б его на курорту отправила.