В тот же вечер собрались у нас гости — вся семья бургомистра и майорша с внучками, — чтобы развлечь маму. Все женщины пришли с печальными лицами, как на похороны. Позднее явился и пан Добжанский. Гостям подали чай, и разговор оживился. Барышни сетовали на то, что скоро у них не останется кавалеров, если все уйдут воевать, но бургомистр сказал:

— Это еще не беда, — зато те, кто с войны приходит, охотнее женятся. Хуже будет, если половина сгинет там… Разве может горсточка людей воевать против громадной армии?

— А вы вспомните Леонида, или Вильгельма Телля[3] , — угрюмо сказал мой учитель.

Бургомистр прищурился.

— Вильгельм… Вильгельм?.. — повторил он, тщетно пытаясь припомнить, кто же эти два названных учителем человека.

Пан Добжанский пожал плечами.

— Ладно, не утруждайте своей памяти… Ну, а насчет того, что их — горсточка, я вам так скажу: иначе и быть не может, если идут единицы, а сотни отсиживаются дома. Вот, например, разве не стыд и позор, что такой здоровенный верзила, как ваш кассир, выгревается тут у всех печек, в то время как другие гибнут?

— Вы совершенно правы, — подхватила майорша. — Господи, этакой крепкий мужчина!..

— Оставьте вы кассира в покое, — возразил бургомистр. — Он тоже пойдет, не выдержит, но, как человек аккуратный, сперва должен привести в полный порядок дела в конторе.

Защита эта запоздала — ибо панны уже совещались в уголку, и, насколько я мог понять, они что-то замышляли против кассира.

С этого дня кассир стал настоящим мучеником. Всякая девушка при встрече спрашивала его:

— Как, вы еще здесь?

Мало того — каждые два-три дня ему присылали по почте заячью шкурку или горсть кудели.

Получив такой подарок, кассир прибегал к нам, садился так, чтобы видеть себя в зеркале, и, то и дело поправляя высокий воротничок, жаловался моей маме.

— Как наши панны глупы и какие лицемерки! — говорил он. — Хотят якобы, чтобы я пошел воевать, а между тем каждая только о том и мечтает, чтобы я на ней женился… Плачут, что не хватает кавалеров, а сами хотят лишиться и того единственного, кто им остался. Ну, ничего, я им докажу! — закончил кассир со вздохом. — Я уже заказал себе высокие сапоги…

Действительно, через несколько дней кассир стал делать визиты в сапогах выше колен. При этом он намекал, что ему, возможно, придется покинуть город, и каждую из панн с глазу на глаз просил, чтобы она иногда молилась на его могиле. Потом он рассказывал маме, что каждая слушала его со слезами на глазах. Это, по-видимому, парализовало его воинственные замыслы, и он никуда не уехал. А панны опять стали выражать удивление, что он еще здесь, и отправлять ему через разных посланцев кудель и заячьи шкурки. Дошло до того, что кассир однажды избил еврея, который принес ему из починки старательно завернутую жилетку: увидев его со свертком, кассир вообразил, что еврей участвует в заговоре против него и пришел вручить ему какой-нибудь компрометирующий подарок. В конце концов кассир поссорился со всеми знакомыми девушками, запасся дорожной сумкой, взял отпуск на двадцать восемь дней — и уехал. На той же неделе моя мать, бургомистр и майорша получили анонимные извещения, что он погиб в бою.

Бургомистр примчался к нам в сильнейшем раздражении.

— Представьте себе, пани, — погиб! — сказал он маме. — Погиб такой добросовестный служака! Вот что наделала эта бабья агитация! До тех пор его травили и мучили, пока он не пошел туда — и немедленно получил пулю в лоб… Черт его знает, может, следовало бы отслужить по нем панихиду?

— Нехорошо так выражаться, пан бургомистр, — запротестовала моя мать. — Героем он, правда, не был, но уж если его бог призвал, надо помолиться набожно за упокой его души, а не чертыхаться.

Бургомистр терпеливо выслушал ее, но почему-то с кислой миной все присматривался к письму с извещением о смерти кассира.

— Видите ли, пани… здесь, правда, написано, что он погиб, что сражался доблестно и даже что весь отряд носит по нем траур в сердцах своих, но… очень уж похоже на то, что он сам писал это письмо, стараясь изменить почерк… Ну, да все равно, панихиду отслужить можно. Пригодится не ему, так другому. И, во всяком случае, восстановит его хорошую репутацию…

Однако ксендз, прочитав письмо, посоветовал не спешить с панихидой. Это ужасно возмутило наших панн, — ведь каждая из них теперь оплакивала кассира, как его единственная избранница, и в разговорах с мамой называла его своим рыцарем. Возник даже спор о правах на покойника, и решить его было никак невозможно, ибо у каждой из панн имелись от него одинаковые сувениры: патриотические стихи, переписанные на веленевой бумаге, засохшие цветы и прядка волос.

Между тем прошло три недели — и кассир объявился в городе. Сначала все думали, что он хотя бы ранен. Но он был цел и невредим и даже потолстел. Когда его спрашивали, что же означает извещение о его гибели, он начинал описывать битвы, в которых участвовал, такие страшные, что бургомистр чуть не зачислил его вторично в покойники. Впрочем, эти тяжелые переживания ничуть не отразились на нашем герое. Провидение хранит смельчаков, оно уберегло не только его самого, но даже его дорожный мешок, высокие сапоги и все остальное обмундирование, от которого вихрь политических событий смог оторвать только две-три пуговицы. Последнее обстоятельство мне известно, так как, чтобы эти пуговицы пришить, кассир брал у моей мамы иголку и нитки.

Пан Добжанский, выслушав описание всех битв и всего того, что совершал наш кассир на правом фланге, на левом фланге, то в качестве стрелка, то в качестве кавалериста, сделал вслух краткий вывод:

— Он так же был в боях, как я — в Китае.

Даже у бургомистра возникли кое-какие сомнения — конечно, не в доблести и мужестве кассира, а относительно места и времени его подвигов. Ибо по рассказам кассира выходило, что он не ел и не спал, а только сражался, причем иногда одновременно в нескольких местах.

Узнав об этих сомнениях, кассир созвал к нам ксендза, бургомистра и почтмейстера. Когда все уселись в гостиной, а ксендз приложил ладонь к уху, чтобы лучше слышать, кассир сказал: