Я случайно бросил взгляд на почтовый тракт справа, который вел к ближайшему большому городу, — и на нем, уже неподалеку от леса, увидел… такую же змею. Эта казалась еще длиннее и толще и отливала еще более зловещим блеском.

Во дворе послышались тихие шаги. Это была моя няня.

— Лукашова, что там такое на дороге?

— Войско! — ответила она хриплым шепотом.

— Войско? — переспросил я. — Войско?! — и побежал вниз.

Мать уже вернулась в комнату и зажгла свечу. Я ожидал, что она меня разбранит за то, что я встал с постели и в одной рубашонке полез на чердак. Но она не сделала мне ни одного замечания.

Сам не зная зачем, я начал одеваться, но, уже натянув один сапог, повалился на постель и уснул. Должно быть, во сне я кричал, — помню, что мама меня будила, щупала мне лоб, заглядывала в горло.

Часов в девять утра (я как раз доедал свою кашу с молоком) прибежал к нам кассир, растрепанный, и уже с порога закричал:

— Ни за что не угадаете, пани, что со мной было нынче ночью! Еще немного — и вы бы меня больше никогда не увидели… Но… Доброе утро! Извините, я так взволнован, что забыл даже поздороваться.

Он поцеловал у мамы руку, меня погладил по голове и сел.

— Ну, так что же такое с вами приключилось? — спросила мама, с недоумением глядя на него.

— Самый необыкновенный случай, какой только можно себе представить, — отвечал кассир.

И вдруг заискивающе улыбнулся и перебил сам себя:

— Можно попросить стакан воды?

— А не хотите ли чаю?

— С превеликим удовольствием.

— Может, подлить араку?

— Вы так любезны… Тысяча благодарностей!

Кассиру тотчас принесли чаю с сахаром и араком, он отпил из чашки, долил араку, сделал еще несколько глотков, снова долил раз и другой, и наконец приступил к рассказу:

— Вы слышали, пани, что сегодня ночью здесь проходили войска?

Мама утвердительно кивнула.

— Масса войска, масса!.. Пехота, кавалерия, пушки!.. — Он понизил голос. — Пушки такие большие, что их лошади едва тащили.

Я вспомнил тот шум — как от движения чего-то очень тяжелого, — который слышал этой ночью.

— Да, множество солдат и пушек, — продолжал кассир, запивая каждую фразу чаем. — Я уже спал. И снилась мне, — прибавил он небрежно, — та битва, в которой я особенно отличился. Вдруг просыпаюсь, слышу: идут войска! Я вскочил. Хладнокровия не теряю, но говорю себе: «Ну, моя песенка спета!» Вы же знаете, пани, — добавил он тише, — какой я занимаю пост. Если бы меня схватили…

Последние слова кассира были полны скорби. Было ясно, что он очень себя жалеет.

— Разумеется, первым делом следовало уничтожить все следы… Хватаюсь за бумажник, где храню свое удостоверение, в потемках нахожу его и… проглатываю эту бумажку!

Ну, думаю, теперь — никаких доказательств! И спокойно засыпаю. Да, верите ли, пани, преспокойно спал до утра.

Кассир потряс головой и опять долил в чашку араку.

— И можете себе представить, — он понизил голос, — встаю утром, хочу достать деньги, чтобы послать слугу в булочную, раскрываю бумажник и в первом же отделении нахожу — знаете что? Мое удостоверение! Да, это самое!

Он действительно держал сейчас в руках памятную мне голубую бумажку.

— Я так и обмер, пот меня прошиб. Боже, что, если бы ночью пришли с обыском! И знаете, что я проглотил вместо этого злосчастного документа?

Он посмотрел на маму, потом на меня.

— Трехрублевку! Да, проглотил последнюю трехрублевку, которая мне была очень нужна, а осталось удостоверение, которое могло меня погубить!.. Приди они с обыском — конец! Да, опасность таилась под окном, подошла вплотную… Целых полчаса жизнь моя висела на волоске!

Пан кассир, кажется, был близок к обмороку при одной мысли о грозившей ему беде. А я почему-то сожалел, что он не проглотил своего удостоверения.

— Да, любопытный случай! — отозвалась мама.

— И вы, пани, говорите об этом так спокойно? — удивился кассир.

— Да вы же ничуть не пострадали.

— Но мог… мог пострадать!

Он хотел еще что-то сказать, но только потряс головой. Потом отвел маму к печке и там заговорил шепотом. Кажется, речь шла о проглоченных трех рублях. Дело было, видимо, настолько секретное, что кассир даже вышел с мамой в другую комнату.

В полдень появился пан Добжанский. Мама выбежала к нему навстречу.

— Слышали… сегодня ночью?

Учитель кивнул головой.

— Множество солдат… уйма! — говорила мама. — Шли с трех сторон.

Пан Добжанский усмехнулся.

— Все в порядке, — сказал он, и его веселый тон подействовал на маму.

— Ну, Антось, за работу! Отвечай, что задано.

Я начал читать выученное мною стихотворение:

В лунную ночь по равнине цецорской,
Где Жолкевского тяжкий постиг удел,
Ехал храбрый Сенявский, хмур и печален.
Голубыми глазами жестоко он…[4]

В эту минуту стекла в окнах задребезжали.

— «Голубыми глазами, — продолжал за меня учитель, — жестоко он ранен и навеки лишился покоя». Отчего же ты не кончаешь?

Стекла снова задрожали.

— Ну, куда ты смотришь? Опять на что-то зазевался! — сказал учитель, он, видимо, ничего не заметил.

— Кто-то ходит по крыше, — сказал я ему, смущенный не его вопросом, а новыми, не слышанными прежде звуками.

— Ходит по крыше? — Учитель поднял голову.

Стекла снова сильно задребезжали.

— Нет, это не на крыше, — решил я. — Это что-то сбрасывают…

— Что? Где? Бредишь!

— Да вы смотрите — окна дрожат…

Учитель в ужасе вскочил со стула.

— Что ты говоришь, мальчик? — Он схватил меня за руку. — Ну, где же они дрожат?

— Дрожат, пан.

— Выдумываешь!

— Нет, пан, слышу…

Он взял меня за другую руку.

— Ну, сознайся, — сказал он. — Ты не выучил стихотворения и теперь пугаешь старого учителя… Это гадко!

Я смотрел на него удивленно, решив, что он с ума спятил. Ну, трясутся стекла — что тут особенного?

В эту минуту вошла мама.

— Беда, пан Добжанский! — сказала она встревоженно.

Теперь задрожали уже и стены, а стекла дребезжали вовсю.

Учитель отошел от меня.

— Бой идет, — промолвил он глухо. И сел на мой стул, упираясь руками в колени.