Изменить стиль страницы

Степка хорошо помнил тот холодный осенний день…

В городе вывесили флаги. Их прикрепили через каждые сто метров на стенах уцелевших домов и на стенах, за которыми домов больше не было.

Ветер трепыхал полотнища. Они то вертелись, то вздрагивали, то громко хлопали. И беспокойством своим, и яркостью оживляли улицы. Так их могли еще оживить только дети.

Ломоть оштукатуренной стены, почтовый ящик с тусклым латунным гербом. И яркий красный флаг… Это нельзя представить. Это нужно повидать. Очутиться в той обстановке, пережить ночные тревоги, дневные налеты…

7 ноября 1942 года немцы бомбили город жестоко.

Эти дни Мартынюки снова провели на Пасеке. Едва вышли на окраину Краянска, ступая в гору по узкой глиняной канавке, поравнялись с первым домом, возле которого тоскливо блеяла коза цвета облущенных подсолнухов, как над городом взвыли сирены. Море под низкими тучами было пасмурным, и волны круто наваливались на мол, выплевывали брызги. Белые, без всяких солнечных бликов…

Самолеты легли, как буквы. Маленькие черные буквы на блеклом небе. Они появились одновременно с пяти сторон. Зловещая звезда выросла над городом. И концы ее явственно сближались. Монотонный, въедливый гул усиливался с каждой секундой. И самолеты больше не походили на буквы. Обыкновенные самолеты с черными крестами на крыльях, нормальные, непохожие ни на коршунов, ни на акул.

Белые одуванчики — зенитные снаряды разрывались очень красиво — покачивались в воздухе. Но самолеты не меняли курса.

Любаша тогда насчитала их сто пять.

Потом один самолет внезапно разломился на части. Два других, размалеванных пламенем, быстро падали в сторону.

Подняв фонтаны брызг, рухнул в море четвертый…

Хрипела, запутавшись в петле, коза цвета облущенных подсолнухов. Степка подпрыгивал от радости…

Мать ответила:

— Про праздники — это ты хорошо, сынок, вспомнил.

— Нужно бы сравнить Туапсе с крепостью, — сказал Степка. — Правда, вокруг крепости должны быть стены. Так полагалось в древние времена. Но и здесь горы и люди. Всех назвать надо бы, да как это сделаешь. Тогда хоть девчонок — радистку Галю, Любашу…

Когда Степка сказал про Любашу, слеза, точно капля дождя, шлепнулась на листок, который лежал перед матерью. И бывший шофер Жора укоризненно посмотрел на парня, а стоявшая за спиной Нины Андреевны Нюра приставила указательный палец ко лбу и многозначительна им повертела. В комнате установилась грустная, кладбищенская тишина.

— Может, не выдержала ран доченька, — сказала Нина Андреевна. — Может, и живой ее давно нет. Ведь ни одного письма не прислала…

Никто не поднимал глаз. Все молчали.

Но хоронили Любашу они слишком рано…

Любаша вернулась на следующий день, когда дождь перестал и солнце растопырило глаза и, казалось, не могло наглядеться на землю. Было еще скользко. И глина, и листья, и камни блестели водой. А Любаша совсем неумело ходила на костылях. Но Степка узнал ее, едва она появилась под горой. Сердце раньше, чем голова, поняло, что случилось. И сжалось в комочек. Может, захотело остановиться. Степка побежал вниз быстро, подгоняемый страхом. И встреча их была нерадостной. Скулила дворняга Талка. Степка шмыгнул носом. А Любаша смотрела на брата смущенно и жалостливо. Она была в темно-синей юбке, в таком же красивом кителе. Справа на груди у нее светлел, переливаясь золотом, орден Отечественной войны.

— На вокзал нужно сходить, — как-то очень обыкновенно, очень буднично сказала Любаша. — Чемодан там в камере хранения.

— Хорошо, — сказал Степка. — Потом сбегаю.

— Конечно, потом, — сказала Любаша. — Гору как размыло.

— Двое суток дождь лил словно из ведра.

— Двое суток — немного, осенью неделями льет. — Опираясь на костыли, она тяжело ступила в гору, не оборачиваясь, спросила: — Как вы тут?

— А что с нами станет? Дом ремонтируем. Шофер Жора у нас живет.

— Рука у него в порядке?

— Нет, усохла.

— А меня вот тоже… Видишь?

— Вижу.

— Потому и не писала.

— Зря…

— Знаю, что зря.

— Мать плакала. Все похоронную ждала.

— Лучше бы похоронная…

— Это только кажется… Главное — жива. И лицо цело. Ведь ты красивая…

— Отец пишет?

— Да. Ранен был. Теперь снова воюет.

— А про Сараеву?

— Ни слова… Пишет: люблю, ждите, жив буду — вернусь.

Степка прибавил шаг. И шел теперь рядом с Любашей, потому что не мог идти сзади: ему тяжело было видеть, как она опирается на свои костыли, как они вязнут в глине, как от напряжения потеют ее пальцы, сжимающие ручки костылей. Лицо сестры тоже вспотело. И дышала она глубоко.

— Я… не… подозревала, что у нас такая крутая… гора.

— Давай отдохнем, — сказал брат. Ему не нравилось, как дышит Люба.

Она остановилась. Посмотрела благодарно.

— Вот платок, — сказал он.

— У меня есть, — смутилась она.

Раньше Степка никогда не видел свою сестру смущенной. И, возможно, поэтому ему вдруг почудилось, что это не Любаша, что это вообще не явь, а сон. Цветной сон! Стоит лишь пошевелиться, и он проснется на своей койке в увидит затверделые пятки бывшего шофера Жоры, который спит в той же комнате, что и Степка, на полу возле пианино.

Она высвободила руку, но костыль по-прежнему оставался под мышкой и мешал ей нащупать карман.

Степка сказал:

— Платок совсем чистый. Мать дала мне сегодня утром. Я даже не разворачивал его…

— Хорошо, — согласилась Любаша. И опять схватилась за ручку костыля.

Брат сам вытер ей лицо.

Она сказала:

— Я еще как маленький ребенок. Но я привыкну. И выучусь всему.

— Конечно, — сказал он. — Ты всегда была способным ребенком.

И Любаша засмеялась хорошо и просто.

Жора чинил стену. Он был без гимнастерки, майка вправлена в галифе. Услышав голоса, Жора повернулся, увидел Любашу и все понял. Он положил молоток на табуретку, подошел к калитке. Степа и Любаша остановились. И Жора теперь хорошо видел ее костыли, а она — его изуродованную руку.

Любаша, конечно, не любила Жору. Он ей никогда не нравился. Думается, поэтому она без всякой неловкости сказала:

— Здравствуй, Жора!

А Жора…

Несколько дней назад он говорил за ужином:

— Мне Люба с первого взгляда, можно сказать, по сердцу пришлась. И было в моей душе затаенное желание жениться на ней. Стали бы мы тогда с тобой родственниками. Точно, Степка.

— Чужой ворох ворошить, только глаза порошить, — ответил Степка пословицей из лексикона бабки Кочанихи.

И вот Жора увидел Любашу на костылях. И стушевался, и побледнел, будто бы с перепугу. Не ответил на Любашино «здравствуй». А забормотал:

— Надо же так!.. Где это тебя?

— Там… — неопределенно ответила Любаша.

— Война не для женщин, — убежденно сказал Жора.

— Устаревшее суждение, — ответила Любаша. — Теперь война для всех.

6

Трудно было поверить, что эти, не светлые, а серые, с грязной желтизной камни, которые Нина Андреевна вывалила в ведро из поношенной противогазной сумки, могут стать белой, сметанного цвета, массой. Степка удивился. Мать плеснула в ведро воды. И камни зашипели, точно сало на сковородке. Вода забурлила, хоть и не стояла на плите. Потом камни стали расползаться, вода белеть, густеть. И Степку не покидало ощущение, будто это нечто съедобное, вкусное. И совсем не хотелось верить, что в ведре растворяется известь.

Развернув сложенный квадратиком клочок газеты, где лежала горсть — не более чайной ложки — синьки, мать нагнулась над ведром и вытряхнула туда синьку.

Степка взял палку, которую специально обстругал. Мать сказала:

— Размешивай.

Стены комнаты казались оклеенными странной географической картой. Взрывная волна и осколки обрушили лишь часть штукатурки. Сейчас эти места были замазаны темной глиной, тогда как уцелевшие участки стен и потолка светлели полинявшей от времени известью.