Изменить стиль страницы

Проходило время, неслись и путались мысли и становилось неловко за свое поведение, за свое дурачество перед дядей, уже достаточно пожилым, умным человеком — интересно, что он в самом деле думает о своем великовозрастном племяннике, то и дело заводящем разговоры об очередной юбке?

Почувствовав сухой жар, заливающий лоб и щеки, Роман еще раз приказал себе успокоиться: конечно, пошло, конечно, отвратительно сводить весь мир к собственному желудку, но почему именно сегодня его так прохватило? Ну да, был разговор о женитьбе, о диссертации, о Вязелеве, о том, что он разгромил его диссертацию… стоп… об этом не говорилось, он только хотел об этом сказать, и не решился… Стоп, стоп, опять остановил он себя, дядя на его памяти впервые заговорил об отце, а затем и рухнуло какое-то откровение — словно отдернулась завеса и в душу хлынул невыносимо яркий свет, все высветил и все очистил… А что за берег, рыбачьи сети, шторм? Бред, явь? Ответа нет, одно ясно — жить по-прежнему больше нельзя, переместились полюса…

А если это просто коньяк, добрый, старый коньяк? Дядьке кто-то из Армении целый ящик привез, в знак благодарности за докторскую, защитился этот кавказский гений уже под самый занавес, комбайнер Миша Горбачев уже во вкус входил, налево и направо раздаривал все прошлое и настоящее, а Вадим свое дело знает. И правильно! С какой стати раньше времени лапы задирать? Сложить руки на груди и закрыть глаза всегда успеется, да и передать ключи другому тоже… Он к этому не готов, и правильно, он еще многих удивит. Далась ему сегодня Тина! Какая память! А цепкость! Много успел даже в этот век российского апокалипсиса, а как сложно шел, не щадя ни друзей, ни врагов, порой, говорят, в такие дебри забредал… А эта его работа о национальном как первой ступени познания космоса? Какая буря, говорят, поднялась! Проклятия, восхищение, обвинение в приспособленчестве — все было… И женщин его Степановна до сих пор простить не может, нет-нет да и проговорится… В общем, было все, иногда весь обрушивается, становится даже жалким, ему кажется, что его преследуют, что рядом обязательно кто-то прячется, он становится раздражительным, нетерпимым, неприкаянно бродит по ночам… А может, и в самом деле пришла пора передавать ключи?

Порывисто вскочив, Роман подошел к окну, выходящему во двор, и распахнул его. В комнату тотчас ворвался непрерывный, привычный гул города и вместе с ним шум осени; во дворе росло много старых деревьев, и в их начинавших лысеть вершинах погуливал ветер. Тусклыми редкими шарами светились фонари; кто-то возбужденно смеялся. Романа поразил этот звонкий, резкий, точно из другой жизни, неожиданный смех, долетевший откуда-то, из неведомого мира. Высунувшись в окно, Роман попытался разглядеть, кто же так бездумно и радостно может смеяться. Окно находилось значительно выше деревьев, он ничего не увидел, и почти насильно заставил себя оторваться от окна, торопливо рассовал по карманам сигареты, носовой платок, записную книжку, ключи и через минуту уже готов был проскользнуть в холл, сорвать с вешалки плащ и хлопнуть дверью. И услышал какой-то непривычный шум, тихие, приглушенные голоса. Вернулась Степановна, и с ней пришел еще кто-то. Проклиная себя за медлительность, Роман выскочил в переднюю, с твердым намерением бросить на ходу два-три ничего не значащих слова Степановне и исчезнуть, и остолбенел. Перед ним в передней стояла его мать, и это было настолько невероятно, что Роман в растерянности сильно потер переносицу.

— Слава Богу, добрались, — скороговоркой пропела Степановна, и сомнения его рассеялись.

Он переступил с места на место и подошел к матери.

— Добрый вечер…

— Здравствуй, Рома, здравствуй, мальчик, — услышал он в ответ слабый, как бы далекий голос. С душевной боязнью взглянув ей в глаза, он весь напрягся, принимая шляпку и старенькую, старомодную накидку, и, оттягивая время, медлил у вешалки.

3.

В резной, черного дерева раме зеркала (местами поверхность стекла помутнела от времени) Роман видел себя с чуть запухшими от вчерашней, почти бессонной ночи глазами, в помятой, с расстегнутым воротом, модной рубашке. Мать тоже подошла к зеркалу, поправила прическу; она двигалась осторожно, бесшумно, как бы на ощупь, с одинаково приветливым и ровным выражением лица, и от нее исходила какая-то нервная энергия. Первые минуты Роман следил за ней не отрываясь и думал, что она готовится к какому-то тяжелому для себя разговору. Из состояния столбняка его вывел усталый, несколько раздраженный голос Одинцова:

— Роман, кто пришел?

— Степановна, — откликнулся Роман. — И мама пришла…

— Мама? Чья мама? — озадаченно переспросил Одинцов, вырастая в дверях гостиной; уже несколько успокоившись, с любопытством ожидая дальнейшего, Роман заметил, как дядя прислонился плечом к косяку. Замешательство у него длилось недолго, и в лице, как определил Роман, мелькнуло нечто демонически приподнятое и вместе с тем иронически покорное.

— А-а, милости просим, очень рад, — сказал он, приглашая проходить в гостиную, и все неуверенно проследовали мимо него, и только Степановна, как всегда, больше занятая собой и своими переживаниями, подошла к старому зеркалу и принялась перекалывать жиденький узел волос. Мать же Романа, Зоя Анатольевна, опустилась на диван, в самый уголок, как-то по-птичьи мелко тряхнула головой, и у нее при этом мелькнуло подобие улыбки.

— Тяжелый порог, — казалось, собрав последние силы, сказала она. — Если бы не Роман, не переступить… Ах, Вадим, Вадим…

— Может, немного выпьешь, Зоя? — предложил Одинцов и поставил на стол еще один бокал. — Вина или коньяку?

— А что вы так таинственно празднуете? — тревожно спросила Зоя Анатольевна. — Вдвоем?

— А вот, — с улыбкой кивнул Одинцов на племянника. — Решили отметить совершеннолетие… Жениться хочет…

— Опять твои штучки, Вадим, — недоверчиво сказала Зоя Анатольевна, встала, подошла к столу, ее расширившиеся глаза завороженно остановились на большой старой бутылке, и голос у нее сорвался. — Не кощунствуй, брат… Опять? Теперь единственный сын? Слышишь, нет! нет! нет!

Роман бросился было к матери, но его остановил взгляд Одинцова, тяжелый и упорный, дядя словно просил его взглядом молчать и ни во что не вмешиваться, и в это время Зоя Анатольевна, пошатнувшись, все еще продолжая повторять свое бесконечное и бессильное «нет», опустилась в кресло, и брат, глядевший на нее сейчас с жалостью и даже скрытой нежностью, быстро подал ей рюмку коньяку.

— Выпей, Зоя, выпей, — просил он, — одну рюмку можно. Сразу почувствуешь себя лучше. Не надо мучить друг друга, нам так немного осталось, а мы с тобой так много сделали…

— Боже, зачем же судьба послала мне такого братца? — сказала Зоя Анатольевна. — Да не хочу я с тобой пить…

— Выпей, выпей, за счастье Романа выпей, — вновь быстро сказал Одинцов. — Все остальное твои фантазии, ты просто напридумывала невесть что, тебя всегда так не хватало в этом доме…

— Ты, Вадим, страшный человек, ты всегда подавлял мою волю, — бессильно пожаловалась кому то Зоя Анатольевна, неожиданно быстро взяла рюмку и жадно выпила. — Ах, — сказала она с несчастным лицом. — Какая мерзость…

Одинцов с улыбкой одобрительно кивнул, а Роман едва не рассмеялся, — слова матери совсем не соответствовали ее уже подсыхающей фигуре в изящном глухом темном платье с желтоватым старинным кружевом.

— Бог меня накажет, — трагически покачала красивой головой Зоя Анатольевна. — Ведь я поклялась никогда не переступать этот порог…

— Ты, Зоя, всегда обладала драматическим даром. Может быть, в тебе погибла великая трагическая актриса, — опять нашел в себе силы улыбнуться Одинцов. — Бог наградит тебя за твое мужество, да и ты должна гордиться собой и высоко нести голову — ты родила настоящего мужчину, солдата своей земли… В своей судьбе никто не волен в нашем роду, и ты, сестренка, отлично это знаешь. Надо же, пришла спасать сына… От кого? Племянника от родного дяди? Он мне дорог, дороже сына, но что я могу поделать? Так надо. Не слушай ты, ради Бога, Полину Степановну, ей все кажется, что без ее забот мир рухнет…