Изменить стиль страницы

— Помилуй, Вадим, что за настроение…

— Молчи! Молчи! — с грубоватой нежностью отозвался Одинцов, подошел к бару, открыл его, отодвинул боковую зеркальную панель, извлек из потайного углубления непривычной формы, похожую на древнюю греческую амфору, большую бутылку грубого пузырчатого стекла, скорее некий даже сосуд, уже одним своим видом вызывавший мысли о бренности. Роман с интересом следил за дядей, с особой осторожностью удалявшего старую мастику. Вино в хрустальных бокалах играло темным рубином, иногда в нем вспыхивала черная пронзительная искра. От вина распространялся неуловимый почти аромат свежести; подняв бокал, Одинцов все так же отчужденно и молча смотрел на племянника. И тогда с нежным хрустальным звоном вторично раскололось пространство, и Роман отчетливо услышал властный и незнакомый голос:

«В путь, Роман, в путь!»

Эти простые слова, неожиданно прозвучавшие в его сознании, радостно оживили и взволновали его; он не отрывался от Одинцова взглядом — тот не шевельнул даже губами, но теперь Роман знал, что это был его голос.

«Да, это я, — опять услышал Роман все тот же глуховатый, отчетливый и теперь страдающий голос. — Мы с тобой были рядом много лет, от самого твоего рождения, и вот только теперь узнали друг друга. Ты уходишь, и тебе нельзя остаться, остаюсь я — старый, одинокий путник. Так должно быть, так определено. Иди и не оглядывайся. В особо невыносимую минуту закрой глаза, и тебя успокоит и укрепит память родного дома. Помни, твои корни здесь неистребимы и вечны… А теперь…»

«В путь, Вадим, в путь!» — эхом отозвалось в душе Романа, и, хотя он тоже не произнес ни слова, он знал, что дядя услышал, — глаза его разгорелись, и он поднял бокал с совершенно черной теперь, но живой, отливающей глубокой теплотой влагой. И после первого же глотка странный шум, звон, чей-то заливистый, неудержимый смех и не менее горький плач и пронзительный стон, звуки рыдающей скрипки, прорезавшие долгий раскат грома, — целая какофония звуков обрушилась на Романа, за одно мгновение в нем свершилось несчетное множество превращений; он был всего лишь сухим зерном, и какой-то космический ливень наполнил его животворящей силой, и он разбух, пророс, тут же расцвел и вновь осыпался в землю; тысячи смертей и воскрешений прошли через него; он видел, как в яростном томлении рождались и умирали миры, и в удушливых сернистых безднах зарождалась бессмысленная, осклизлая плоть — основа грядущего солнечного разума; в нем сталкивались века, эпохи, и в нем же остановилось, исчезло время…

«Пей, пей все!» — донеслось до него из ослепительного мрака, и он, с трудом владея собой, заставил себя проглотить остаток огненной влаги. Померкло и растаяло окно, исчез стол, обрушилось куда-то лицо дяди, слабая и оттого особо неприятная боль пронизала мозг, а затем, придя в себя и встряхнув несколько раз головой, он ошарашенно взглянул на сонного Одинцова.

— Фу, черт! — сказал он с недоумением и сомнением в голосе. — Вот это вино! В голове карусель, черт знает что померещилось!

Роман уставился на старую темную бутылку; чье-то лицо мелькнуло перед ним, и все тотчас словно затянуло болотной ряской.

2.

Вечер продолжался, за окнами стихала, успокаивалась Москва.

— Знаешь, дорогой мой племянник, — сказал Одинцов, — нам надо все-таки договорить. Несомненно, это только твое дело — жениться, идти в артисты, но почему бы и не порассуждать, так, знаешь, спокойно, обстоятельно, не спеша. Глядишь, и блеснет…

— Ах да, в артисты, — вспомнил и Роман, глядевший на дядю вначале с недоумением. — Есть, есть такое предложение, пробы прошел… Но ты хоть что-нибудь понимаешь? Что это с нами было?

— Не будем отвлекаться, — тотчас ушел в сторону Одинцов. — В свое время все объяснится. Сейчас давай спустимся поближе к земле, в твои двадцать семь я уже…

— Двадцать шесть, Вадим, даже двадцать пять! Ты меня раньше времени не старь…

— Я так на тебя надеюсь, Роман! Вот вытянешь кандидатскую, напечатаешь несколько серьезных работ, станешь известен, у меня появится настоящий, умный союзник, продолжатель. А ты вместо этого связался со своей театральной студией… Знаешь, как трудно бороться в одиночестве?

— Брось, Вадим, ну что ты? Ты еще кого угодно в бараний рог согнешь! Знаешь, давай вместе жениться… Уговоримся, и в один день, а?

— Не паясничай! Артист! Мало ли как может повернуться жизнь?

— Да, действительно, Вадим, а как она может повернуться, жизнь-то? — переспросил Роман, пытаясь в то же время понять, чего хочет добиться дядя, что у него за цель.

— Одно дело, Роман, холостые безумства, — упрямо продолжал свое Одинцов, словно и не замечая недовольства и скрытого раздражения племянника, — а другое — жена, ее нужно кормить, холить, одевать, уж тут не до серьезной научной работы.

— У тебя какие-то доисторические, пещерные представления о женитьбе! Кто сейчас холит и одевает жену? Все наоборот, и потом сейчас жена должна обеспечить жизненный уровень мужу, а иначе, что это за жена? — Роман помедлил, со своей простодушной, обезоруживающей улыбкой глядя на дядю. — И опять же, зачем мне работать? Мне хватит того, что после тебя останется.

— И тебе этого будет достаточно, чтобы жить?

— А что в этом плохого? Нормальная диалектика развития любого общества и развитого социализма тоже… Так, Вадим?

— Нет, не так, оставим это, вернемся все-таки к твоей женитьбе. Помню, года три-четыре назад ты безумствовал по поводу какой-то Тины, помнишь, надеюсь? Потом была, если не запамятовал, еще и Рая, и… Подскажи, пожалуйста…

— Вспомнил! — огорчился Роман и, скрываясь от иронически-насмешливого, какого-то преследующего взгляда дяди, вскочил и начал быстро ходить по кабинету. — Ты бы еще вспомнил трубный глас, какой-нибудь Иерихон! А то бы лучше вспомнил еще одну истину — кто без греха, пусть первым бросит в нее камень!

— Не злись, — улыбнулся Одинцов. — Просто, Тина — стоящая была девушка, такая маленькая, хрупкая, а характер чувствовался. Она мне из всех твоих девиц запомнилась. В лице постоянное движение, жизнь, музыка лица, как говорят англичане. М-да, нам не дано предугадать… В блондинках такая жертвенность редко встречается. Где она сейчас?

— Не знаю, — уклончиво отозвался Роман, все с большей пытливостью искоса присматриваясь к дяде. — Очевидно, где-нибудь что-нибудь преподает. Все-таки университет, фирма. Вадим, слушай, почему ты сегодня все время вспоминаешь Тину? Сколько времени прошло, ты ведь ничего зря не делаешь и не говоришь. Да, да, не считай меня окончательным идиотом… Мы расстались пять лет назад и больше не виделись…

— Мы связаны, Роман, больше, чем родством, — общностью судьбы, — сказал Одинцов, в который раз за этот вечер озадачивая племянника. — Между нами не должно быть даже малейших неясностей, как их не было у меня и с твоим отцом. Рано или поздно тебе многое откроется, а сейчас… У этой прелестной Тины остался твой сын, ему, вот именно, четыре. Первый твой сын, следует подчеркнуть. Вот теперь и решай… Ты что, в самом деле не знал? — спросил Одинцов, не отпуская не верящих вначале, затем замерших, отяжелевших глаз племянника. — Ну вот видишь, а мне все это знать положено, друг мой, такой вот выпал жребий.

Шумно вздохнув, Одинцов отхлебнул вина и почувствовал облегчение; необходимый шаг был сделан, и дальше все должно было разрешиться само собой.

И Роман, некоторое время стоявший столбом и, в свою очередь, не отрывавший взгляда от дяди, запоздало вытер вспотевший лоб, с застывшей улыбкой раз и второй прошелся по гостиной и опустился в кресло.

— Может быть, ты даже знаешь имя? — спросил он.

— Да, знаю, твоего сына зовут Владимиром, — быстро сказал Одинцов. — Выходит, Владимир Романович… кстати, Владимир Меньшенин.

— Ты сегодня весь праздник испортил, Вадим. Какой в этом смысл? — тихо уронил Роман, глядя перед собой. — Я тебя прошу, нравится тебе или нет, давай забудем о прошлом. Ничего не было, ни Тины, ни Владимира Романовича Меньшенина, понимаешь, ничего!