Так вот ее терпение и кончилось. Ушла она жить к начкару Ивану Савельичу.

Трудно сказать, чем привлек ее этот маленький тусклый человечек с крупным землистым лицом? Просто не могла объяснить — и все тут. Может, обхождением особенным? А собственно не столько обхождение было редкое у начкара, сколько голос — мягкий такой, звучный. Когда же Иван Савельич находился в приятном расположении духа, звуки его голоса прямо-таки порхали, не давая ни остановки собеседнику, ни продыху, и казалось, от того, что все вокруг тоже порхает и вертится, вот какой славный голос у Ивана Савельича! Лиза прямо млела, когда его слушала.

Еще же была у начкара удивительная казенная шинель. Замечательная — черная с синим отливом, как крыло воронье. И пуговицы на ней латунные в два ряда — натуральным золотом горят — жуть! Эти пуговицы во сне ей раз приснились — так и горят, так и сверкают… Ах! — и Лиза проснулась…

Может, другие достоинства были у Ивана Савельича, кроме порхающего баритона и латунных пуговиц, кто знает? А может быть, все остальные достоинства Лиза относила опять же на счет того же голоса и пуговиц… Но то, что тридцатипятилетняя баба бросила мужа в своем доме и переехала на телеге к начкару в барак — совершенно точно. Своим товаркам по прачечной она сказала лишь одно:

— У него, девоньки, голос такой… и это — пуговки на шинели!..

— Ясно-ясно! — закричали подружки. — Знаем мы, какие там такие пуговки!

Недолго длился медовый месяц Лизы и начкара. Через недельку так прибежал на родную квартиру Картошкиных из барака Миня. Валентин Иваныч и Володька занимались личными делами — один мух считал, другой — читал.

— А там дядь Ваня мамку лупит! — доложил Миня с порога, стараясь найти поддержку на лицах ближних, и заплакал, так как не нашел.

— Уже? — лениво осведомился Валентин Иваныч и добавил не без злорадства. — А я что говорил? Что я-то говорил? — Он обращался по преимуществу к старому железному рукомойнику, где с гвоздика методично срывались водяные капли и падали в осклизлую раковину. В голосе его появился драматический пафос — Валентин Иваныч в свое время закончил одиннадцатилетку в школе рабочей молодежи, пописывал заметки в стенгазету «Столяр», его однажды приглашали на слет селькоров в местную газету «Голос труда», поэтому некоторые драматургические тонкости были ему известны. Знал он, где надо подпустить жалости в речи, где добавить металлу в голосе: — Это только Картошкиным можно было туды-сюды помыкать, а начкар мужчина сурьезный, он строгость любит…

— Рукой бьет! — добавил Миня, не без внимания слушавший родителя.

— Ну, что ж? — вздохнул Валентин Иваныч. — Пускай, значит, поучит. Наста-авит, так сказать. Они ведь военные, никогда не будут зря…

Однако Миня плакал и не уходил.

— Что ж ты ко мне заявился, а не в милицию? — куражился Валентин Иваныч. — Небось, как раньше, шумнет родитель, сразу же летишь за участковым… Истинно говорю: моя власть на вас не распространяется!

Но меньшой плакал, не понимая: почему это раньше распространялась, а теперь нет?

Володька не выдержал. Встал. Накинул на плечи куртку. Взял братишку за руку:

— Пошли!

В бараке дверь начкаровой квартиры оказалась запертой. Из-за нее слышался мягкий баритон Ивана Савельича, аккомпанировавшего самому себе на каком-то струнном инструменте — не то балалайке, не то мандолине:

— Девушка в черных перчатках к нам в ка-абаре зашла. И па-апрасила мальчонку — налить ей бокал вина…

— Мамка к теть Нюре ушла, — сказал Миня. — Дядь Ваня один.

Володька постучал беспрекословно и резко. В комнате все стихло, и к двери протопали мягкие торопливые шажки:

— Кто там?

— Свои! — грубым баском гаркнул Володька. — Караульный Путитин!

Дверь чуть приоткрылась, и в щелку выглянул маленький юркий глаз, изучил Володьку:

— Ну, чё? Чё те надо?

Володька, уже накалившийся по пути к бараку, тут же взорвался, рассвирепел, толкнул дверь от себя, словно в том глумливом лице за порогом заключалось главное зло его жизни. Раздался звонкий костяной стук, как будто сухой доской ударили по пустому чугунку. Иван Савельич ойкнул — дальше дверь не пустила предохранительная цепочка, и тут же заперся, от греха подальше, на засов.

— Открой, куриная морда! — вскричал Володька. Под руки ему попала старая табуретка, стоявшая в коридоре, и он стал колотить ею в дверь.

— Фулюган! — вопил из-за двери начкар. — Членовредитель!

Дверь после каждого удара угрожающе вздрагивала, и Иван Савельич, почувствовав для себя смертельную опасность, позорно бежал через окно.

Да, насыщенно жила теперь Лиза Картошкина.

* * *

В местной газете «Голос труда» за Саней Бобковым прочно закрепилась слава мастера морально-психологической темы. Умел он, как говорится, влезть за подкладку к человеку, душу его расшевелить. Товарищи в редакции ценили его за это, а жена — тоже журналистка и даже некоторые читатели — уважали. Специалист, ничего не скажешь!.. И вот поэтому-то в одно прекрасное утро и позвонил ему участковый Иван Дмитрич:

— Ты у меня, помнится, тему просил? Ну, так вот…

Необыкновенно воодушевленный Бобков тут же побежал на Северную улицу райцентра, искать неблагополучное жилище Картошкиных. Дело ему выпало не из легких. Номера на домах либо отсутствовали вовсе, либо появлялись не в том порядке, как следует это по логике арифметического ряда.

Часа через полтора целеустремленных поисков Бобков устал и решил перевести дух на скамеечке возле одного палисадника. Времени было часов так около двенадцати. Он сидел, прислонившись спиной к зеленому крашеному забору, и рассматривал открывшийся перед ним вид: изрытую глубокими сухими колеями проезжую часть улицы, кучи золы и шлака против дворов, покосившиеся серые заборы со сломанным штакетником, плетни — тоже кривые и ветхие.

И тут Бобков увидел человека с бочкой. Мимо него торжественно прошествовал Валентин Иваныч Картошкин. Он нес обыкновенную дубовую кадушку. Картошкин получил ее месяца полтора назад в подарок от школьного завхоза, с которым в тот раз засиделись на школьном хоздворе. И когда настала пора прощаться, Валентин Иваныч, окинув взглядом двор, сказал:

— А подари ты мне, Степа, что-нибудь на долгую вечную память?

— Да что же тут дарить-то? — спросил озадаченный завхоз, рассматривая кучу списанных парт, сани-розвальни, бурт упревшего конского навоза, — Ну, вот, возьми хоть кадушку, грибочков насолишь, меня пригласишь…

Кадушка стала вещью исторической в некотором роде. Валентин Иваныч вместе с нею попал в дежурную часть милиции и был водворен в камеру предварительного заключения, как лицо, своим видом оскорбившее человеческое достоинство… Крепко держал Валентин Иваныч кадушку и поэтому пришлось ее записать в протокол личного обыска Картошкина В. И. вместе с парой шнурков, кожаным брючным ремнем и двумя металлическими пуговицами завода «Ростсельмаш».

И вот сегодня, скорбя и стеная, решил Валентин Иваныч расстаться с исторической вещью… Долго сидел он на покосившемся крыльце, угрюмо рассматривая двор и сына, который чинил дверь дровяного сарая. Он положительно маялся в одиночестве, думая о смысле жизни и других второстепенных вещах.

— Так я, пожалуй, снесу ее, — сказал он, наконец, сыну.

Володька хмыкнул и ничего не ответил.

Валентин Иваныч опрокинул кадушку, и по земле растеклась лужа.

— Зря только двор испакостил! — заворчал Володька.

— Ладно, высохнет!..

…Возвращаясь налегке обратно, Валентин Иваныч никак не мог пройти мимо Бобкова, который уже отдохнул, но какая-то весенняя вялость в теле еще удерживала его на месте, а может быть, его отвлек татарчонок, проезжавший мимо на громыхающем, разбитом мопеде или еще что-то, но он задержался и увидел, что мужик значительно бодрее возвращается, и в обвисших карманах его серого в полосочку пиджака поблескивают горлышки зеленых бутылок. Эта метаморфоза развеселила Бобкова, и он приветливо заметил: