На другой день Исмет сходил на биржу, приценился к табакам, купил кой-чего для хозяйства, а заодно все газеты, где говорилось об обмене. Потом он сел на электричку и спустился к порту, в Пирей.
Был час обеда, и Исмет-Халаф решил зайти в какую-нибудь столовую закусить. Возле порта лепились одна возле другой такие крохотные лавочки, где можно было за несколько драхм сытно и разнообразно поесть. В портовых закусочных обычно собиралась самая интернациональная публика — турки, греки, русские, эмигранты, итальянцы, славяне, здесь знали новости раньше, чем весь остальной мир, и здесь царил дух национальной терпимости, характерный для больших портовых центров.
Исмет-Халаф спросил полпорции похлебки и отдельно две головки лука, вынул из мешка домашний лаваш и кусок бастурмы — вяленой и выдержанной в чесноке баранины — и устроился в углу общего стола, в глубине комнатки. Народу было много, и все шумели, жестикулировали и стучали по столу кулаками.
Какой-то пыльный старик, неряшливо упакованный в войлочный костюм домашней работы, похожий на деревенского старшину или бродячего торговца, произносил политическую речь.
— Мы не даром вели великую войну, — кричал он, дико вращая глазами и оглядывая сидящих в харчевне. — Война поставила перед нами великие задачи национального возрождения. Посмотрите на Францию, посмотрите на Италию — чем они заняты? Они собирают воедино все клоки своей нации, разбросанные чорт знает где. Таковы требования момента. Довольно грызни из-за национальных меньшинств. Довольно… Нации должны быть собраны в кулак.
— А как вы решите переселенческий вопрос?.. Или вы согласны кормить всех безработных? — вмешался в спор молодой парень, по костюму грузчик, с бледным худосочным лицом чахоточного.
— Будем. Какого чорта, разве мы не умеем работать! Вместо того чтобы через каждые пять лет воевать из-за десятка своих компатриотов где-нибудь в Турции, — будем строить, будем обогащаться… В чем дело?
— Этим вы не ликвидируете ни малоземелья, ни перенаселения.
— Не беспокойтесь, — ликвидируем да как еще хорошо ликвидируем, дайте нам только собрать поскорее наших ребят из Турции и Кавказа. Мы, греки, еще нигде не пропадали, а у себя дома — наверняка не пропадем.
Спор сделался общим. Речь старика не вызвала особенных возражений, больше всего волновал вопрос о порядке обмена национальностями.
— Я даже представить себе не могу, — говорил хозяин харчевни, — чтобы нам понадобилось еще платить за этот проклятый обмен. Наши греки оставляют в Турции добра раз, вероятно, в десять больше, чем турецкая дрянь у нас; а мы же еще и должны платить. Что же об этом, наконец, думает правительство.
Тот же старик, что говорил о задачах возрождения, дал справку.
— Мы связаны Лигой Наций, — ничего не поделаешь. Вы, конечно, правы. Не нам по справедливости нужно было бы платить расходы по обмену, а туркам. Мы им оставляем образцовые хозяйства, торговлю, промышленные предприятия.
— А приобретаете безработицу и нищету, — насмешливо вставил хозяин.
— Почему нищету?
Исмет оглядел соседей. Рядом с ним сидел за чашкой кофе лиловый сумрачный грек в феске. Их глаза встретились. Грек негромко спросил:
— Вы турок?
— Турок, — ответил Исмет. — А вы откуда?
— Я из Самсуна, — сказал грек. — И я и дети мои родились в Турции. Я ее подданный.
— Вас, следовательно, не имели права снимать с места, — сказал Исмет. — Согласно решению комиссии по обмену, только те, кто не состояли в подданстве приютившей их страны, будут переселяться на родину.
— Да, говорят, что это так. Но турки выбрасывают подряд всех греков. Идут погромы. Хозяйства, собранные веками, разворовываются и гибнут.
— Надо жаловаться, — сказал Исмет. — Я турок, но я не могу не стать на вашу защиту, потому что ваше хозяйство должно отойти переселенцам из Греции. Они здесь тоже оставляют не мало добра и не портят его.
— Вы правы, — сказал грек, — но куда жаловаться? В Норвегию? Нас меняют по какой-то норвежской системе доктора Нансена.
— Надо избрать другой путь — надо стучаться в души наших правительств, — перебил его Исмет. — Надо поднять свой голос…
Но его оборвал кабатчик:
— Вот когда ты будешь у себя дома — тогда и подними. Нечего здесь…
— Я дома, — крикнул Исмет. — Да! Мой дом здесь! Я здесь родился и вырос, и я никуда не хочу итти. Мой дом здесь, на той земле, которую я сдобрил своим потом и своей любовью.
— Ха! Вот разговор… — вмешался кто-то со стороны.
— Эта турецкая дрянь еще чего доброго будет доказывать, что не его, а нас следует отсюда выбросить.
— Да, вас, — обратился к нему Исмет, — тех, кто разжигает дикие страсти, тех, кто взрывает человеческое спокойствие.
— Дайте этому социалисту в ухо, — сказал и ударил рукой по столу кабатчик. — Дайте ему во имя великомученика Симона.
— Я не социалист, я человек, я хочу жить, как живу, мне имя — миллион, — кричал Исмет.
— Заткните рот турецкому шпику, — кричали присутствующие.
Грек из Самсуна пробовал защитить Исмета.
— Вы сами хуже шпиков, — кричал он.
В свалку ввалилась полиция. Ничего нельзя было понять, одно лишь было ясно, что во всем виновен турок, произносивший погромные речи, и Исмет-Халафа, скрутив ему за спиной руки, взяли в околоток. Он провел ночь на соломе, мокрой от блевотины, его самого мутило от вони, стоящей в каморке, и от голода. Голова была засорена случайным мусором мыслей, и он никак не мог сосредоточиться на том, что же с ним теперь будет.
На рассвете его и еще трех других греков повели в портовое полицейское управление в Пирей.
Город лежал в коричневом снегу пыли, она лениво курилась под ногами, ноги окунались в нее всей ступней, и пыль противно хрустела под тяжестью их.
От Пирея шли грохоты. Караваны машин подвозили к порту жратву для пароходных утроб.
Раскрыв четырехугольные пасти люков, корабли, как гигантские аллигаторы, жались к стенкам, откуда вилами подъемных кранов порт кормил их жратвою бочек и ящиков, пакетов, чувалов.
Аллигаторы жрали, клокоча дымом, люди щекотали бока их молотками, мазали мазью красок и врачевали компрессами из парусины.
Корабли уходили и приходили. Они выли и вздрагивали по-песьи или ревели, как дикие львы, толкались носами в молы, клубились дымом, кашляли угольной гарью.
Солнце взошло в пыли и было оранжевым, как в затмение, и сонным, как на закате. Вода в порту цвела радугой масляных пятен и пахла корабельными выделениями.
Исмета долго водили из конца в конец, допрашивали о записке насчет каменоломни, записывали в разные книги, заставляли рассказывать все происшедшее в харчевне — и к полудню бросили в трюм небольшого парохода, только что сдавшего груз соленой рыбы.
В трюме пахло гнилью, и воздух был солен.
К вечеру привели партию турок в шестьсот человек, и стало известно, что их отправляют в Константинополь. Исмет потребовал коменданта и старался доказать, что он не подлежит обмену, он ссылался на вчерашнюю беседу с адвокатом и требовал своего оставления.
Но комендант был глух к доказательствам.
Измученный Исмет лег на рогожу и сразу понял, что все кончено, все позади, он едет в Турцию, на родину, на издевательство. Он вспомнил, что у него нет никаких документов, что его имущество не описано, а семья ничего не знает о его судьбе.
Он стал колотить кулаками в дверь люка, прося дать бумаги или разрешить послать телеграмму. Но дверь не открывали.
Поздно ночью привели еще партию в полтораста человек, и пароход вышел в море.
Они отправляли свои нужды в трюме, и у всех сводило дыхание.
Они лежали вповалку и молчали, как звери, пойманные на охоте и еще не привыкшие ни друг к другу, ни к обстановке плена.
Море трусило их, как бобы в мешке, но они не замечали качки, думая, что это трясутся их мысли.
Люди ехали на родину, как в изгнание. Тут были бедняки и люди высоких классов, рабочие, лавочники, земледельцы и буржуа.