— Потеряли Пауля,— сказала она. — Может, живой, может, вырвем его из лап гестапо?

— Сделаем все возможное,— обнадежил ее подполковник. — Если успеем...

— Надо обязательно его спасти. — Настя смахнула слезы, просяще посмотрела в глаза подполковнику: — Пошлите снова туда, в этот маленький городишко. Прошу вас, пошлите!

— Туда нельзя,— ответил подполковник, и Настя поняла, что это окончательное решение. Просить было бесполезно.

— Для вас, Усачева, у меня приятная новость,— продолжал Семенов. — За успешное

выполнение заданий командования вы награждены вторым орденом Красной Звезды. Кудряшова и Пауль Ноглер — тоже. Все трое. Кроме того, командование объявляет всем вам благодарность. Награду получите завтра.

Через несколько дней она снова была заброшена в тыл врага, но уже в другой район, и вернулась на родные берега только через месяц.

Глава двадцать первая

В один из майских дней Настя почувствовала, что она беременна, о том, что будет ребенок, догадывалась и раньше — и две недели, и месяц назад.

А время шло своим чередом. В конце мая ее вызвал представитель разведки фронта Семенов и предложил снова отправиться туда, куда она направлялась неоднократно раньше,— за линию фронта. Нужны были разведданные для штаба, и добыть их могла только Усачева.

— Нет, больше не могу,— сказала она подполковнику и опустила голову, словно виноватая в чем-то, совсем другая, словно не Настя Усачева, смелая и решительная. — Не могу...

— Почему? — спросил подполковник. — Мы надеемся на тебя, Усачева. Очень надеемся. Это задание можешь выполнить только ты. Мы рассчитываем на тебя. Очень рассчитываем.

Он не сказал, какое это задание, но она поняла, что опасное, сопряженное с риском. Она всегда рисковала, когда шла туда. Но шла, преодолевая себя, и боялась иногда, встречаясь с ними, с фашистами, лицом к лицу. И вот снова надо было идти, а она не может. Не имеет права рисковать, потому что она теперь не одна... Но как сообщить об этом, как открыться?

— В чем причина? — спросил Семенов, и ей показалось, что он что-то уже знает,— определила это по его глазам.

— Не могу.

— Почему же? Должны быть веские основания. Ведь не раз там была...

— Я жду ребенка,— как-то само собой вырвалось у нее.

Он глядел на нее с недоумением, все еще, видимо, не веря ее словам. Это она поняла по его взгляду, сразу же поняла, как сказала, открылась. «Зачем об этом сказала? Зачем? — пронеслось в голове. — Как он теперь подумает обо мне? Что скажет?»

А он молчал, озадаченный этим известием, и сразу решил, что отправлять ее в тыл к немцам уже нельзя. Он просто не имеет права в таком состоянии отправить женщину через линию фронта.

— Ребенок-то Пауля Ноглера,— открыла она до конца свою тайну. — Я была его

невестой.

— Невестой?

— Да, невестой. После войны мы решили пожениться. Дали клятву друг другу.

— Ну что ж, Усачева, надо теперь возвращаться домой. Дома-то кто?

— Мать. А братья на фронте, возможно, погибли. Мать одна.

— Спасибо, Усачева, за все. Большое спасибо. Ты нам помогла хорошо. И Ноглер, и Кудряшова. Все вы трое. Счастливой мирной тебе жизни. Как приедешь — напиши. Пиши на мой адрес. Если трудно будет — поможем.

В тот же день Настя поехала к матери. Ехала сначала на попутке, потом поездом, на второй день высадилась на железнодорожной станции, от которой до большого Городца было километров восемь. Эти восемь километров, пока она шла, показались длинными, бесконечными... Что скажут люди, когда узнают, что она носит в себе ребенка? От кого принесла? И зачем? В такую-то злую годину! Страшно было думать об этом, и она уже сомневалась, возвращаться ли под родимый кров. Лучше уехать куда-нибудь в незнакомое место, устроиться на работу, и все пошло бы своим чередом. Родила бы, ну и что ж! Мало ли рожают бабы-фронтовички, пулями на войне обвенчанные.

Она шла по знакомой дороге, часто останавливалась, смотрела на деревья, размолодившиеся яркой зеленью. И трава на обочинах набирала силу. Все пробуждалось вокруг, тянулось к солнцу, торжество жизни над смертью было необратимым и, казалось, будет вечным. Земля отдыхала. Пели птицы, журчали ручейки. И облака, словно пуховые одеяла, медленно уплывали на запад. «Родина, вот моя родина»,— шептала сама себе Настя, и сердце ее трепетало от волнения.

А вот и деревня. Родительский дом стоял у поворота все такой же, знакомый с детства, желанный и дорогой. Вот сейчас перешагнет порог и встретится с матерью. Жива ли? Подумала так и снова заволновалась пуще прежнего. Наконец-таки она пришла, теперь вернулась, и может, навсегда.

На улице было тихо и пустынно, деревня словно бы замерла в пугающем безмолвии. Наконец переступила порог родного дома и увидела мать, обняла ее, запричитала:

— Мама, мамочка! Как я рада! Родная...

Мать лепетала бессвязно и еле слышно:

— Жива... Жива, доченька! А я уж думала... Господи, жива!..

Настя обнимала старушку и чувствовала, как по всему телу разливается радость: «Дома я, дома! Как хорошо, что мать жива! Какое это счастье!» Она снова обнимала мать, и слезы лились по щекам, но это были слезы радости, и она смахивала их ладонью и неотрывно глядела на мать.

Потом они вдвоем сидели на кухне, разговаривали, вспоминали, делились новостями. Настя рассказывала о своих мытарствах, и мать вздыхала, пугалась, охала. Вот жива ее Настя, жива, а ведь смертушка с блестящей косой в костлявых руках так долго и зловеще кружилась над ней. Несладко было и матери. Тоже могли убить, покалечить, дом поджечь. Но, слава богу, все страшные беды остались позади.

— А писем не было? — спрашивала Настя.— От братьев, а может, еще от кого?

— От сынков-то не было,— отвечала мать. — Пропали, видать, сгинули.

И она заплакала. Насте тоже было больно: было жаль и братьев, и Федора. Хотела сходить к Блиновым, еще раз расспросить все подробно.

А вдруг живой? Все может быть на этом белом свете. И мертвые воскресают, и живые гибнут. Так думала она и боялась, что Федор вдруг придет и спросит, как чтила, как берегла себя.

— О господи! — застонала она.

— Что ты, доченька, что? — Спиридоновна испугалась, обняла, перекрестила.— Чай, теперь супостаты ушли. Прогнали их, окаянных.

Потом она спросила у матери о маленьком Федоре. Ведь она, Настя, спасла мальчишку от неминуемой гибели.

— Забрали его, Настя, определили в детский дом. Увезли. И жалко было по первости. Привыкла к нему, словно к родному внуку.

Настя упала матери на грудь, замерла.

— Боюсь я, мама, боюсь,— вырвалось у нее.

— Кого же ты боишься?

Она не ответила. Боялась тени мужа. Он часто маячил перед глазами, большой и скорбный, будто бы живой. А вдруг и на самом деле он жив, что тогда? При этих мыслях страх распирал ее, пригибал, почти уничтожал. Она боялась Федора, даже мертвого. Вспоминая о нем, всегда вспоминала другого человека — немца, разведчика Пауля. Да, да, она любила Пауля, очень любила и страшно переживала, когда он так нелепо погиб. Но самое страшное, чего она сейчас боялась,— это огласки, раскрытия тайны: ведь о том, что она несет в себе ребенка, в Большом Городце еще никто, кроме нее, не знал. И все же понимала: эта тайна — пока еще ее тайна, но рано или поздно она будет раскрыта. И что тогда? Какие будут пересуды и толки?

В начале июня в Большой Городец неожиданно пришел Афиноген Чакак. Настя встретила его возле дома, бросилась к нему на шею, и такая радость, такое счастье переполняли ее в эти минуты, что она не могла вымолвить и слова. И он, пожимая ей руку, повторял одни и те же слова:

— Настенька, родная, жива?

Придя в себя, она повела гостя в дом, усадила за стол, позвала мать. Спиридоновна вышла из передней, увидев Афиногена, всплеснула руками, заохала:

— Откуда, Афиноген? Ужель с неба свалился? Живой и целый. Батюшки мои, думала, сынок нежданно-негаданно переступил порог, а это ты, Афиноген...