Изменить стиль страницы

— Тихо, Маруся, тихо, — говорил голос, — не-а, не-а…

Дальше он почти не слышал, сипел, его же шарфом давили шею.

Третий, он его почти не видел, сел сверху.

Глинский видел кусок ремня, жирный волосатый обвислый живот, пальцы как-то профессионально заткнули ему нос, дышать можно было только остатками рта, живот приблизился, смрадное воткнули в рот.

— Старый, старый, старый, — хрипел голос, — не-а, не-а, старый…

— Соси, глаза выдавлю, — говорил другой.

— Ах-ах-ах, — выкрикивала машина, и что-то нежное, странное скрипели ее сочленения. Потом машина остановилась.

— Старый, старый, — захлебывался голос, — а-а-а, — голос всхлипнул.

Шарф отпустил горло, воздух ворвался в легкие, будто разрывая их.

Глинский, придерживая штаны, хватая воздух ставшим смрадным своим ртом, пополз на четвереньках.

Открылись решетка и дверь. За дверью был мутный рассвет. Глинский выпал на снег. Рядом спрыгнули ноги в валенках.

— Умойся, — сказал голос, — ты же обмарался.

Встать Глинский не мог, его вырвало, он запихнул в рот снег и, держа тающий снег во рту, пополз по-звериному вдоль канавы, инстинктивно чуя, что где-то вода. Штаны сползли, обнажив зад. Сержант подтянул штаны. Глинский обернулся, увидел, как из машины выбросили лопату. Машина стояла у каких-то баков. Занимался рассвет.

За машиной было поле, на которое медленно садились птицы, а еще дальше какие-то недостроенные цеха.

Вода была рядом, била из-под снега, здесь лопнула труба. Глинский стал пить и вдруг явственно услышал, как детский голос сказал: «Он пил длинными, как лассо, глотками». Он резко повернул голову на несуществующий голос и так же резко сунул ее всю до затылка в ледяную воду. Но сержант вытащил его за воротник.

— А то «попрошу налить»! — сказал сержант. — Не играй с судьбой, дядя.

— Дай кружку, — голос у Глинского прорвался писком.

— Нельзя, дядя, — сказал сержант и покачал головой. У него было простое русское лицо, не злое, скорее доброе, и был он уже немолод. — Теперь тебе из другой посуды надо пить. Так уж жизнь построена.

От машины свистнули.

— Дай тряпку, — крикнул голос.

Огромный, с белым лицом уголовник брал с заднего крыла машины пригоршнями снег и оттирал низ голого живота.

Двое других курили как после работы. Они были в ватниках и ватных штанах. За их головами золотились нарисованные на кузове кисти винограда.

Хлопнула дверца. Из кабины «воронка» с бутылкой молока и пачкой газет в кармане вылез лейтенант — начальник конвоя. Был он в ботинках и затоптался, не желая идти по снегу.

— Сержант, — поинтересовался он, — почему печка на спецтранспорте не работает?! — И, глянув в глаза Глинскому, сухо добавил: — Индивидуального спецтранспорта для вас нет, претензий принять не могу… Так будет, блядь, печка работать… — он громко крикнул только последнюю фразу.

Глинский сгреб снег, сел на него голым своим трясущимся задом и закрыл глаза.

Завелся мотор. Глинский открыл глаза. В руках у лейтенанта молока не было. По глубокому снегу быстро шла «Победа» с почему-то работающими дворниками.

Из «Победы» вылезли штатский в бурках и генерал медицинской службы. Еще кто-то остался внутри. Генерал был вроде он сам, Глинский, не он, конечно, а тот, похожий, из больницы. Стакун Э. Г., 1906 года рождения. Глинский перестал смотреть на них, а стал смотреть на снег перед собой.

— Ну-ну, — сказал простуженный голос рядом, — ну-ну… — Штатский рылся в карманах. — Дай ему сахару… — Достал из кармана колотый кусок рафинада, обдул мусор и передал Стакуну. Сам же подошел к лейтенанту, выдернул у него из кармана газету, этой газетой взял лопату и пошел к уголовникам или кто они там были. — Ну что, козлы?!

— Бе-е-е, — шутливо ответил большеголовый; засмеялся и ахнул, потому что штатский коротко и страшно ударил его черенком лопаты, раз и другой. Он не бил, скорее убивал. Большеголовый свалился и попытался спрятать голову под колесо «воронка», под цепи. Штатский выколачивал его голову оттуда, как выколачивают камень или пень.

Стакун понюхал обшлаг шинели.

— А ты одеколоном душишься? Брито. Стрижено да еще надушено… — Стакун потыкал сапогом снег в крови. — Гляди, он тебе попу порвал…

Штатский бросил наконец лопату и газету и пошел к ним, забрал у Стакуна кусок рафинада и сунул Глинскому в рот. И как собаку, стал трепать его, Глинского, за лицо.

— Ну-ну, — говорил он. — Ну-ну, ничего… Беда небольшая.

В это время уголовник закричал страшно, одиноко, как иногда кричат люди, умирая. Птицы поднялись над полем, были они не вороны, а чайки. Когда уголовник перестал кричать, Глинский услышал странное хлюпанье и вдруг понял, что это хлюпанье из его горла, что эти звуки избитой до полусмерти собаки издает он сам. И сосет при этом сахар. И тогда вцепился зубами в пахнущую мазутом перчатку.

Он ждал удара, но его не было, все смеялись.

«Воронок» между тем давал задом. Дверь была открыта. Надвигалось темное утро, там опять светилась лампочка. Сержант шел рядом, придерживая открытую дверь. Глинский подтянул штаны и сам пошел навстречу этой лампочке-звезде.

Сержант поуютней устраивался на месте. «Воронок», набирая скорость, опять заскрипел, зашептал и запел что-то знакомое с детства. Глинский вдруг понял, что поет не «воронок», а один из его мучителей, уголовник напротив. Он пел, а Глинский пытался услышать слова, вовсе не понимая, зачем ему, Глинскому, это нужно. Второй уголовник сидел, широко открыв рот. Неожиданно «воронок» резко остановился, будто наткнулся на что-то. Хлопнула дверь, раздались громкие голоса, слов не разобрать, кто-то несколько раз, кулаком что ли, ударил по кузову.

Сержант открыл дверь, на улице было яркое солнце, праздничный детский день, всунулась голова, потом вторая.

— Кто на «г»? — спросила первая голова, выдохнув клуб пара.

— Да ладно, не видишь, что ли… — крикнула вторая. — Жалобы есть, нет? — Не дожидаясь ответа, кто-то захлопнул дверь. И тут же еще раз бухнул кулаком снаружи. Дверь опять открыли и опять закрыли.

На потолке откинулся маленький люк.

Яркий квадрат света лег у ног Глинского. В этом квадрате Глинский увидел свою калошу, спавшую с ноги, когда его мучили. Потянул к себе. Но надеть не было сил, и он засунул ее в карман.

Дверь еще раз открылась и долго не закрывалась, стало очень холодно.

В белом дверном мареве возникла голова лейтенанта — начальника конвоя.

— Чудный день, — сказала голова и пропала.

Сразу же возникла другая голова и приказала:

— Кто на «г», выйти.

— Давайте, — торопливо крикнул сержант.

Глинский что-то зашептал, выхватил из кармана калошу, всунул в открытый рот уголовнику и сам услышал при этом срывающийся писклявый свой голос:

— Жри, жри… — говорил этот голос.

Уголовник больно ударил Глинского в пах. Глинский вцепился пальцами ему в глаза. Тот закричал. Но Глинского дернули и вырвали из машины.

Штаны у Глинского опять упали. Он увидел легковые машины и несколько вовсе незнакомых штатских. «Воронок» стоял в железнодорожном тупике. Один из штатских в каракулевой ушанке сел на корточки и поднял ему брюки.

— Отдайте ему свой ремень, — сказал второй штатский лейтенанту, начальнику конвоя. — Я брючный имею в виду… Уйдите за машину, оправьтесь и вытритесь там… — Он достал большой клетчатый носовой платок, плеснул на него минеральной воды из бутылки и протянул Глинскому.

Глинский смотрел не понимая.

— Не надо, так не надо, — сказал штатский и выбросил и платок, и бутылку. — Наденьте ему калошу.

Лейтенант присел на корточки, он надевал Глинскому калошу, прихлопывая ладонью.

— Как сказано, так сделано, — бормотал лейтенант, — как сказано, так и сделано… — и вдруг снизу улыбнулся Глинскому.

Быстро подкатила большая грязно-белая трофейная машина.

Двое сноровисто скатали с заднего сиденья ковер, пропустили Глинского в середину и сели с боков, плотно зажав его локтями. Приемник в машине был включен. «Не люблю север, что за прелесть юг», — сказал женский голос, и заиграла гитара. Машина очень резко взяла с места, пошла юзом. Было видно, как метнулись в разные стороны люди. Борт «воронка» в сосульках пролетел у самого лица. Обросшие снегом вагоны вдруг кончились, и в глаза ударило солнце, ослепив на некоторое время.