Изменить стиль страницы

— Ну-ну-ну, — забивая все, кричал над ухом женский голос.

Глинский поднял голову и увидел женщину с припухшим лицом и в валенках на босу ногу, ту, что искала мальчика. И подростка в хороших сапогах рядом.

— Ну, — кричала она. — В аптеке сперва усомнилась, голова брита, а сердце говорит — он! — Она вдруг ударила подростка по лицу и стала бить. — Вот, — кричала она при этом, — вот…

Фотограф в пижамных штанах из-под пальто прилаживал какую-то старинную камеру со вспышкой.

— Фары уберите, — кричал фотограф картаво, — и эту уберите. И подбородок ему подвиньте…

Только сейчас пришла боль в ушах, шее, боку Глинский сплюнул, рот был полон крови.

Фары потухли, крепкая, пахнущая чесноком рука взяла Глинского за подбородок и стала устанавливать по команде фотографа, и он впервые спокойно и ясно увидел мотоциклы, майора с жестяным рупором и футбольным мячом под мышкой в кузове полуторки, старшину с его сапогом и портянкой. Старшина светил в сапог фонарем. Окутанный паром, остановленный огромный паровоз. Толпу цыган, сидящих на шпалах, Толика в белом кашне.

Глинский подогнул леденеющую на снегу ногу и вдруг крикнул в светлые, набухающие испугом глаза Толика:

— Скажешь, что я сел, сучонок… Схомутаем мастерок, верно?! — Увидел ужас, открытый рот и то, как стоящий неподалеку милиционер рванулся, прыгнул, хватая Толика, как лопнула у того старая черная кожа пальто, как Толик в лопнувшем пальто попробовал бежать, но тут же хлестнула очередь, и милиционер сбил Толика с ног страшным ударом в зад.

Задом подавали грузовик, открывали борт, укладывали брезент, чтобы не повредить его, Глинского, не занозить, не побить лишнее.

Глинскому натянули сапог, сунули в карман портянку. У грузовика поставили стул из пивной. Вставая на стул и залезая в кузов, он опять увидел плачущего, матерящегося, почему-то уже без пальто, Толика.

В кузове, ложась на спину, руки под голову, как ему приказали, Глинский еще услышал, как голос в рупор деловито и негромко сказал:

— В американское посольство пробирался враг с самого Каспия! — и тут же взорвался неразборчивым матом что-то ко второй линии оцепления.

Заревели вокруг мотоциклы, Глинский, лежа на спине, улыбнулся, вспомнив блатаря, а может, не от этого, а оттого, что почувствовал покой, которого давно не знал.

Над ним было небо, из которого что-то летело, опускалось, он не сразу понял, что так начинается снег.

Воронок, «Победа» и ЭМКа вдруг рванули на огромной скорости по разным дорогам, остался только снег.

КОНЕЦ ПЕРВОЙ ЧАСТИ

В этот вечер над Москвой происходила зимняя гроза, тучи сшибались где-то в высоте с грохотом пушечного салюта. А мы переезжали из нашего шестого дома в четвертый.

Мы шли двором, так было ближе, народа на нашем пути не было. Мы с мамой тащили тяжелейшие, желтой крокодиловой кожи, чемоданы. Мама была в песцовой шубе, я в выходном пальто с бобровым воротником, и от этого казалось, что мы едем в Кисловодск.

Дворник нес на плече ковер, комендантша Полина не несла ничего, у нее болели руки, хотя, скорее всего, нести наши вещи ей было теперь не по чину, вернее, нам не по чину.

Окна «Трудрезервов» были темные, искрились во время молний, только в одной комнате было включено электричество, и там толстопопый мальчик играл на виолончели под радио.

— Вагнер какой-то, — раздраженно сказала мама.

— Кто? — спросила Полина.

— Вагнер. Он у нас не прописан…

— Посуды у вас излишки, — сказала Полина про мой брякающий посудой чемодан и, обогнав нас, исчезла в парадном.

Трах! Ударила наверху молния, и мы вошли в парадную.

Полина открыла дверь квартиры на первом этаже и ключ отдала маме.

Я вошел последним и тащил чемодан волоком. В длинном коридоре воняло. Лампочка горела одна и была покрыта пылью.

Полина впереди достала перочинный ножик в виде женской туфельки, сняла с дальней двери сургучную печать, распахнула дверь и пощелкала выключателем.

Но в комнате оставалось темно. Окно без гардин выходило на широченную улицу, и прямо мимо нас под снегом катили грузовики.

— Приличная комната, — сказала Полина, — пятнадцать и семь десятых, — и выключила невидимую в темноте радиоточку.

Мама дала дворнику девять рублей. Дворник посмотрел на Полину, та кивнула, он взял и свалил ковер на пол.

Дверь на кухню отворилась, и оттуда вышел жирный старик на коротких не то палках, не то костылях и с расстегнутой ширинкой, из которой торчал угол рубашки. Старик без удивления посмотрел на нас, постучал в стенку и закричал:

— И что я вам говорил, Лева… Органы разберутся, и это будут не только евреи… Пожалуйста, русский генерал тоже вчера был в дамках… Выходите, выходите, в перевалочной опять жильцы…

У уборной висело множество стульчаков.

Один стульчак обит плюшем.

— Видишь, — мама кивнула на стульчак, от криков старика у нее дергались губы. — Нам же никто такую вещь в долг не даст.

— И лампочку притащи, — сказала Полина. — Скажи, я попросила…

Мама схватилась за живот:

— Видишь, ну что же мне теперь делать?!

— А орлом, — засмеялась вдруг Полина.

— Есть такая птица, ее вся Россия уважает.

Я представил, как побегу со стульчаком по двору.

— Не-а, — сказал я и потряс перед маминым лицом пальцем… — Как все делать, так без меня, а как стульчак выламывать…

Губы у мамы стали абсолютно белые.

— Как «что делать»… — мама схватила меня за шарф и стала давить, — как «что делать»… говнюк, говнюк, говнюк…

Я сипел, Полина схватила маму, легко вертанула ее в сторону и стала хохотать.

— Кровать зато есть, — сказала она. — Правда, такого горя не заспишь, — и пошла к счетчикам.

Открылась дверь, в которую стучал старик, и из комнаты вышел не кто иной, как Абрам Момбелли. Был он в каких-то широченных шароварах, с компрессом на горле, и на плечах у него были пришиты морские погоны. За ним, с такими же погонами, вышел Тютекин, а уже потом отец Момбелли в тельняшке, трусах и с заспанным, полосатым от подушки, лицом.

— Думаешь, от меня отвалят? — спросил он, рассматривая нас и наши чемоданы.

Полина глядела на жителей квартиры с тяжелой непримиримой ненавистью.

— Тумбала-тумбала-тумбалалайка, — вместо ответа запел старик, пошел к папаше Момбелли и вдруг сунулся в самое лицо Полины. — Ой, не мечите на меня громы… Сколько здесь было комендантов? — он растопырил перед самым носом Полины пять пальцев, так что она отшатнулась. — Один даже носил шпалу.

— Тю, — сказал Тютекин из-за его спины, до него только сейчас дошло, что я к ним переехал.

— Мяу, — сказал Абрам Момбелли и пошел на лестницу.

— Я принесу, — крикнул я и почему-то походкой Чарли Чаплина пошел по длинному коридору, никогда я раньше так не ходил.

На лестнице стоял Момбелли и ел бутерброд с сыром.

— Французский габон, — сказал я, сунул ему из кармана марки, захрюкал, изображая обезьяну, и пошел через подъезд опять походкой Чарли Чаплина, скосив голову и глупо улыбаясь.

На лестнице было тихо, и, пока я открывал дверь в нашу старую квартиру, я услышал, как попугай внизу сказал:

— Петруша, голубчик, здравствуй, — и закашлял, как старичок.

В прихожей в кресле с золотыми ручками сидел мужик в бурках и смотрел на меня. На коленях лежала открытая подшивка «Нивы».

— Полина велела, — крикнул я ему, — стульчак забрать и две лампочки, — и тут же ощутил прямо за своей спиной еще человека. И сразу увидел его в зеркале. Он был в галифе и маминых тапочках.

Дверь в папин кабинет открылась, там стоял высокий широкоплечий дядька с длинным лицом и с железными зубами. За ним под картинкой у стола стоял отец.

Я хотел крикнуть и не мог. Отец пошел вперед, и тогда я понял, что это не отец, а просто очень похожий на отца человек, правда, почти совсем лысый, со светлым пушком на голове. Он был в генеральских брюках навыпуск, в отцовских полосатых американских подтяжках, в руках у него был отцовский стакан с подстаканником и лимоном.