На другой стороне лимана располагались верфи. Над ними летали чайки. Они не имели ничего общего с теми, что проносились над мангровыми островами, где я, лежа на пляже или плавая в море, наблюдал за их полетом, а отраженное в воде солнце придавало их оперению немыслимо прозрачный зеленый оттенок, превращавший их в настоящее чудо. О, какой чистый свет, какая прозрачная вода, какой ясный воздух, какое зеленое море! О, Карибское море! Его чайки не имеют ничего общего с теми, что летают над здешним морем: высокие и далекие, огромные и серые, они выделяются на фоне стройных силуэтов замерших в доках кораблей на противоположной стороне лимана, вечно окутанного облаками и низким туманом, так что даже самые потаенные глубины твоей души становятся от этого серыми и печальными. И, как и море, суровыми, тревожными и яростными, пребывающими в вечном однообразном движении, подобно приливу и отливу, полными, как и всякий живой организм, жизни и противоречий. И дом тоже подобен морю, а семья, в свою очередь, — дому. Такой она была, таким остается и то, что от нее осталось.

Моя семья была влиятельной. Иногда в течение того времени, которое мне удалось прожить рядом с дедом, мы с ним выходили на балкон и оттуда разглядывали верфи, и он подробно объяснял мне, сколько кораблей они построили, начиная с последней декады XIX века. Когда началась Первая мировая война, верфи уже на протяжении двадцати лет наращивали свой потенциал, и военный период ознаменовал серьезный подъем их активности, так что в течение лет шести они работали на максимуме своих возможностей.

— Это были годы настоящего благоденствия! — утверждал дед, питавший слабость к бесконечным навязчивым повторениям, когда он не столько для меня, сколько для себя самого вспоминал те годы, которые неизменно определял как исторические. — Настоящее благоденствие! — счастливо заключал он, всегда громко при этом смеясь. Затем он обыкновенно сбавлял тон, и я знал, что наступает время рассказа о трудных временах.

Где-то году в 1919 семья — дед всегда говорил именно так, он никогда не говорил «мой отец», всегда «семья», то есть «все» — решила расширить производство. И тогда оно стало называться уже не Верфь, а Кораблестроительная фактория. Кораблестроительная фактория Гонсалеса-до-Кабо, если уж совсем точно. Надо сказать, там строились суда водоизмещением до пяти тысяч тонн. В том же году они купили у англичан пароход «Гермес», который занялся международными перевозками, а также транспортировкой угля, а на своих собственных верфях завершили строительство судов «Афродита» и «Афина». В общем, нетрудно сделать вывод, что все происходило в классическом и явно буржуазном духе…

Поскольку семейное дело ведет свое начало с 1852 года, когда в Номбеле, округе Толедо, был задержан Мануэль Бланко Ромасанта, Человек-Волк из Альяриса, прогресс был очевиден. Дед всегда приводил мне в качестве исторической ссылки именно суд над человеком-волком.

— Ах, если бы его кормили нашими копчеными сардинами!.. — заключал он, как ему казалось, шутливо, хотя для меня эта фраза в те времена звучало загадочно.

Затем он продолжал рассказывать мне, как мой прадед, расширяя и постоянно совершенствуя верфи, открывал новые консервные фабрики и прочие производства, так что в 1914 год он вступил на пике деловой активности.

К первым фабрикам по засолке рыбы, построенным по примеру каталонцев одним из моих предков, который заявил, что «если это делают они, то и я тоже сделаю», следует добавить еще три консервных производства, огромный по тем временам рыболовецкий флот, флотилию судов, предназначенных для перевозки товаров, а также новое кораблестроительное предприятие, работавшее на полную мощность в военные годы, ставшие настоящим чудом для тех, кто испытал на себе не тяготы войны, а напротив, преимущества экономики, извлекавшей из нее пользу.

О, как замечательно мой дед рассказывал мне о перипетиях семейной истории! Должен признать, эти рассказы звучали как небесная музыка, как нечто из иного мира, во всяком случае, не моего. Да и сам дед казался мне олицетворением этого другого мира. Как могло быть иначе, если его кожа была не такой, как моя, его вера иной, иными и привычки. Я вырос в атмосфере Революции, обучался в элитном советском университете для представителей третьего мира, а этот старый негодяй получал удовольствие от рассказов о капиталистической, эксплуатирующей рабочий класс деятельности, да еще рассчитывал, что я присоединюсь к его восторгу.

Он не отдавал себе отчета в том, из какого мира прибыл его внук, а я не осознавал, в какой мир попал. Я постоянно обращался мыслями к бабке лукуми и к африканским верованиям. Особенно когда дед проводил меня по тем огромным залам, о которых я вам уже говорил, и подробно описывал каждый из кораблей, построенных или приобретенных семьей.

С тех пор как они полтора века назад решили заняться корабельным делом, было построено почти полторы тысячи судов самых различных конструкций и размеров. Он хранил все чертежи, а также самые красивые макеты, какие мне только довелось когда-либо видеть. Там было все: от семейных парусников, окрещенных именами греческих богов, до пассажирских кораблей, названных по имени различных испанских бухт; рыболовецкие суда и холодильные траулеры для кубинского флота, грузовые суда с элегантной, приподнятой кверху кормой, палубами и твиндеками, где обитает команда; его последним достижением были суда с нефтяными платформами, но дойдя в своем повествовании до них, дед обычно приходил в ярость. Его дело — строить корабли, а не воздвигать храмы человеческой глупости, утверждал он, задыхаясь от возмущения.

В огромном зале, где мы обычно вели беседы, всего было в достатке, и было возможно любое проявление чувств. Нужно было лишь следить за рассказами деда, за нежностью, с какой он описывал изящные рыболовные суда, траулеры и баржи, маленькие лодки для рыбной ловли, с которых все начиналось и которые создавались прямо в маленьких прибрежных столярных мастерских, а не в чертежных залах, где в полной тиши, вдали от суматохи верфи терпеливо разрабатывалось жизненное пространство, называемое кораблем. Можно было также разделить его раздражение, которое охватывало его всякий раз, когда он рассказывал, как постоянно приходилось увеличивать водоизмещение судов; его ирония и безжалостная критика не щадили ни больших, ни малых кораблей, не прощая им даже самые незначительные недостатки: у одного из них плохо действовали лопасти, другой постоянно испытывал килевую качку, третий, когда он шел против ветра, превращал плавание в настоящую пытку.

В этом зале было все, что могло вызвать ностальгический восторг моего деда: от маленького «Кановы», предназначенного для рыбной ловли, с прямой трубой над моторным блоком, с мачтой для паруса в носовой части и прямой кормой, от «Бухты Касабланки» с наклоненной к корме трубой и шестью палубами для перевозки пассажиров и до фотографии первой огромной самоходной нефтяной платформы «Small Flower-1», на которой было запечатлено, как она покидает лиман вслед за «Леонардо да Винчи».

— Ты здесь благодаря им, — торжественно объявлял он, а я не переставал гадать, обязан ли я этим счастьем кораблям или все-таки в большей степени моему отцу, хотя и признавал, что именно корабли сделали мне доступными некоторые радости, запретные для других.

— Мы даже построили специальное судно для перевозки скота из Канады на Кубу, ибо твой бородатый главнокомандующий так и остался в душе сыном галисийского крестьянина, любителя коров. Эти Кастро из Бирана! — имел обыкновение напыщенно заявлять при этом отец моего отца.

Коровы! Еще хуже в этом отношении был Рамон, старший из братьев. Дед никогда мне не рассказывал, как ему это удалось, но он побывал в Биране, чтобы увидеть своими глазами родной дом Команданте, в те времена только что отреставрированный, возведенный на сваях, так что продуваемый всеми ветрами нижний этаж служил помещением для скота, многочисленных кур и свиней, животных, которые напоминали дону Анхелю Кастро, деспотичному и удачливому игроку с судьбой, скромный дом в Ланкаре, где он появился на свет. Его сын пошел по стопам отца и до такой степени расширил семейные владения, что превратил целый остров в личное имение, отечественное животноводство — в свое собственное, а коров — в смысл существования своего старшего, самого бородатого из братьев.