— Всем привет, — сказал я, как показалось большинству из них, развязно, хотя на самом деле это было совсем не так. — Я Эстебан.

И стал их разглядывать. В их венах текла моя кровь. Они были белыми. Интересно, могли бы они увидеть себя в моих глазах, если бы захотели?

Мы ждали, пока мой чемодан появится на бесконечной ленте, которая должна была доставить его прямо к нам; дед крепко обнял меня за плечи, что-то быстро говоря, как человек, который сам толком не знает, дать ли волю волнению или радости. Улыбка на его лице отражала радостное состояние его души. Но глаза не могли обмануть меня. Они внимательно наблюдали за всеми, кто нас окружал, изучая их реакцию, фиксируя малейшие изменения в выражении лиц, самые незаметные гримасы. Он был весел и нервничал. Однако его взгляд ничего не отражал. Он знал, чего он хочет, и мне тоже предстояло узнать это. Я вновь понял, что моя жизнь подчинена воле других.

Я внутренне поблагодарил деда за внимание, которое он мне оказывал, но не смог выразить своей благодарности. Этому мешали вопросы, на которые, как я догадывался, в тот момент нельзя было дать ответа. Почему он призвал меня к себе, зачем он это сделал? Защищенный объятием отца своего отца, я попытался вдохнуть запах моего нового семейства. Я много раз слышал, что белые пахнут как-то иначе, и теперь хотел почувствовать особый запах моей семьи, который должен был породнить меня с ними. Они пахли чистотой. И здоровьем. Как и весь аэропорт, пропитанный запахом дезинфицирующего мыла и антисептика, а также бензина; остальные ароматы исходили от женских тел, и я так и не понял, как мне удалось догадаться об этом, ведь эти ароматы были мне неведомы.

Когда появился мой чемодан и я, схватив его, сказал: «Вот он, теперь мы можем идти», то услышал неясный, еле уловимый шепоток, что-то вроде «этого следовало ожидать»; ропот, констатировавший убогость моего багажа, скудость моих пожитков и объяснявший конечную цель моего приезда. Я был пришельцем. Но для меня сей факт уже не имел значения. Ведь я был сыном Аггайу; в крайнем случае, Шанго.

С этой мыслью я вышел из зала, где выдавали багаж; затем из аэропорта и, следуя за одним из моих дядей, который шагал впереди, слегка отделившись от остальных, подошел к старому автомобилю своего деда.

Я с любопытством окинул взглядом окрестности. Все вокруг было зеленым, но тут не чувствовалось влажных карибских ароматов; воздух не был пропитан ими, не ощущалось и жары. Растительность была зеленой и густой, но не слишком пышной, а многочисленные горы, покрытые легкой туманной дымкой, которые я увидел вдали, объясняли причину окутывавшей нас влажной прохлады. Я вновь испытал холод. Но нисколько не похожий на московские холода, совсем другой, удивительный: трудно было поверить, что стоит весна.

Это была третья страна, в которую я попал. Я вдруг понял, что окутывавший все вокруг, и меня в том числе, свет был здесь совсем другой. Несмотря на то, что он исходил от того же солнца, это был совсем другой свет, и я убедился, что он нисколько не похож на карибский; иной была и влажность, иным ветер и более прохладной температура. Мне понравились мягкие формы гор, их нежная округлость, нескончаемая череда зеленых возвышенностей в белом тумане. Меня удивила тяжесть облаков, их бесформенная размытость, возможно, потому что в тот день шел нескончаемый тихий, легкий дождик, и небо просветлело лишь во время посадки моего самолета, словно для того, чтобы я смог увидеть море, от которого будет теперь зависеть вся моя последующая жизнь. Вскоре мы приехали домой.

Дом стоял у самого моря. Неширокий тротуар, по которому свободно ходят люди, отделяет его от берега, но причал, наоборот, приближает, превращая море почти что в нашу собственность. Причал — часть имения, и возле него стоит старое прогулочное судно, целиком деревянное, которое пришвартовано там как символ прошлых времен. Теперь им почти никто не пользуется. Тем не менее, его каждый год красят, а раз в два-три года конопатят, как мне объяснил дед в первый же раз, когда я вышел на балкон и увидел его; борта у него серовато-белые, цвета чаек; а мостик и палубы — коричневые, из бука.

Дом был огромным, но мне не понадобилось много времени, чтобы привыкнуть к новому пространству. Меня поразили полы из благородной древесины, которые натирали с истеричной тщательностью. В углу я обнаружил щетку с отшлифованной деревянной ручкой, прислоненную к стене, настоящий антиквариат, возможно, память о старых временах. Рядом с ней лежала желтая суконка. Я взглянул на нее, а потом, вновь переведя взгляд на щетку, обнаружил, что щетинки прикреплены к прочной железной основе. Я сделал вывод, что она служит для натирания полов, которые в этих помещениях, показавшихся мне совершенно бесполезными, блестели, словно зеркальные. Меня удивила старая блестящая мебель, на которой не было ни пылинки. Никому не нужные коллекции ракушек, вееров, курительных трубок и мундштуков всех видов и размеров размещались на полках застекленных шкафов, дверцы которых были заперты на ключ; макеты кораблей, огромные и крошечные, прятались под стеклянными колпаками или внутри бутылок; все это богатство пребывало в ожидании момента, когда привычная рука стряхнет с них легкий слой пыльцы, который весна нанесла на их до недавнего времени сверкающие силуэты: непонятно, каким образом пыльца умудрялась проникать в эти закрытые пространства, лишая их блеска и демонстрируя бессилие того, кто взял на себя заботу о поддержании идеального вида выставленных на обозрение экспонатов.

Громадные пространства, огромные залы, единственное назначение которых, похоже, состояло в беспрестанном ожидании того, кто однажды поздним вечером нарушит окутывающую их тишину, движимый необходимостью выразить соболезнование, попросить об оказании помощи, совершить один из уходящих ныне в прошлое ритуалов провинциальной буржуазной учтивости. Кого-то, по всей видимости, приводило сюда желание предаться мечтам или пройти извилистыми путями, ведущими к воспоминаниям и ностальгии, и мой дед был здесь самым частым гостем. Менялись нравы, но эти пространства оставались прежними. Для чего? Может быть, для того, чтобы мой дед мог продолжать жить.

Снаружи, в саду, кромки луж были желтоватыми от той же пыльцы, которая заполняла весь воздух, что способствовало возникновению совершенно особого света, и я постепенно привыкал к нему, он становился моим. Поверхность стоявших под навесом старого сундука и пары скамеек со спинкой, таких древних, что у меня голова пошла кругом, когда я узнал об их возрасте, тоже были покрыты тонким слоем этой растительной пыли. Я подумал, что и море, и прибрежные скалы, обнажавшие во время отлива свои покрытые водорослями основания, тоже, должно быть, насквозь пропитаны этой желтой субстанцией, обильно осыпавшей все вокруг.

В саду в огромной клетке, укрытой от северных ветров, нашли приют маленькие птички, удивившие меня скромностью своей окраски.

— Это горлицы, щеглы, зеленушки, куропатки и канарейки, — сообщил мне дед, заметив, что я разглядываю их. — На воле они бы уже давно погибли, с ними покончили бы пестициды и упадок производства злаковых культур. Турецкие горлицы — моя слабость.

Большинство птиц в клетке были певчими. Но их трели, щебет и самое мелодичное пение не имели ничего общего с тем, чему я внимал в свое время на острове. Я ощутил тоску по пению пересмешника и засвистел в надежде, что кто-то из пленников ответит мне мелодией, исполненной чарующей красоты, ровной, чистой и прозрачной. Но этого не случилось.

Я уже было опечалился, но тут вспомнил, что в Москве я практически не видел иных птиц, кроме тех чучел, что служили для создания странной атмосферы зимнего сада университета Лумумбы в искусственном тепле центрального отопления. И я вновь предался созерцанию обитателей клетки.

Многие из них занимались обустройством гнезд, предназначенных для откладывания яиц, которое, судя по всему, было не за горами, с каждым днем приближаясь благодаря чудесному воздействию солнечных лучей, возбуждавших любовь и брачные игры. Дабы облегчить им задачу, дед подкинул в клеть немного овечьей шерсти и конского волоса, просунув их в шестигранные ячейки проволочного ограждения, лишавшего птиц свободы и одновременно защищавшего их от нее. Еще он подобающим образом разложил внутри этой огромной клети паклю и хлопок, траву и солому, чтобы птицам было удобно гнездиться на земле, а также подвесил к верхней решетке множество веревочных трапеций, на которых они могли раскачиваться, повисать вниз головой, выделывать невероятные кульбиты и устремляться в немыслимые полеты, которые удивляли меня своей краткостью, стремительностью и бесконечной повторяемостью, казавшейся мне совершенно бессмысленной, хотя на самом деле это было не так. Ах, пташки!